— Нет, вы очень пьяны. Очень. И я прошу оставить меня в покое. И вообще, вы забываете, гражданин Окатов, что здесь школа! — твердила в смятении Линка.
— Нет, врешь, сударыня! — крикнул Епифан Окатов, вскакивая с табуретки. — Врешь, сударыня. Не школа — мой собственный дом. Он мне встал в одну тысячу восемьсот пятьдесят два «рубля золотой монетой в довоенное время! Его мне строил знаменитый курганский подрядчик Ксенофонт Куркин. Понятно? Это он построил церковь архистратига Михаила в станице Пресновской и четыре крестовых дома скотопромышленнику Афоне Боярскому. Жулик! Но мастер — золотые руки! Да и как мне его забыть? Ведь он увез в город Екатеринбург мою волчью доху с касторовым верхом. Э, какая это была доха! Я ездил в ней от Каркаралов до города Петербурга в самую лютую стужу. Это в ней я гонял тысячные гурты рогатых и имел великие барыши…
С грохотом, зацепив пустое ведро, спрыгнула с печки Кланька. Заспанная, в одной грубой холщовой рубахе, разодранной на спине, она ринулась с пудовыми, как кувалды, кулаками на Епифана.
— Выдь отсюдова, жаба! — крикнула Кланька громоподобным басом.
Отпрянув от косяка, Епифан поднял указательный палец и проговорил:
— Не пугай меня, дама в исподней рубахе!
— Выдь отсюдова, жаба, пока я через поганый твой рот за твоей душой не слазила! — загремел еще сильнее Кланькин бас.
— Не играй на слабых нервах моих, Клавдия! — проговорил Епифан. — Ты забываешь, что я под собственной крышей стою. Я сим хоромам хозяин или не я?!
— Нет, не ты! Не ты! Не ты, выродок! — хрипела Кланька, надвигаясь на него могучей грудью.
— Ах так! — кричал Епифан, невольно пятясь от Кланьки. — Ах так, бездомные шлюхи! Я покажу вам, чей это дом. Я обратно приношу его в жертву под контору колхоза «Сотрудник революции». Бескорыстно, как Иисус Христос! Вам это, дурам, понятно?!
Но Кланька с такой силой съездила кулаком по багровому от гнева и хмеля лицу Епифана Окатова, что тот, не охнув, задом вылетел в распахнутую дверь и, прогрохотав по крылечку, в мгновение ока очутился на улице.
Только тут Линка немного пришла в себя. Перевела дыхание. Зло покусывая конец косынки, она мысленно рассуждала с собой: «Как он смел? Как он смел назвать меня снохой?! Откуда он взял это? Что он обо мне думает?!» Она не знала, что ей делать — пойти ли в совет и пожаловаться там на непристойное поведение Епифана Окатова, или набраться решимости — броситься со всех ног в степь, туда, к Роману, рассказать ему обо всем. Но о чем она могла рассказать теперь ему? Как рассказать? Какими словами поведать ему, что пережила она за полные смятения и тревоги дни?
Линка долго стояла в полузабытьи, так и не решив ни одного из этих сложных для нее вопросов..
28
Нелегко было боронить ребятам поднятую целину. Деревянные бороны, скользя поверху, только слегка, как гребешками, причесывали тяжелые пласты, не взрыхляя как следует землю. Тогда решено было боронить сперва вдоль, затем поперек — в четыре следа. Вот уж нет пи-чего утомительнее и скучнее на свете, как кружиться бороноволоку день-деньской по одному и тому же следу! Ездишь, ездишь взад-вперед, отекут, одеревенеют согнутые в стременах ноги, наберешь полный рот пыли и земли, перепоешь все на свете знакомые песни, передумаешь все думы, а взглянешь на противоположную межу — по-прежнему далека еще она от тебя, далека и недоступна.
Подпасок Ералла, занятый боронованием поднятой целины, то и дело деловито поглядывал на поворотах назад, по-хозяйски следя за передвижением «барашка» на бороне и весело перемигиваясь со своим напарником Кенкой. Кенка ездил на куцей Луниной кобыленке следом за Ераллой. Давным-давно наскучило обоим бороноволокам это утомительное дело — продольное и поперечное боронование в два следа. И вот они договорились схитрить, ускорить работу. Вместо того чтобы повернуть во второй раз по старому следу, они шли новым следом. Но тут, как на грех — на беду, принесла нелегкая вездесущего бригадира Луню. Заприметив жульничество подростков, старик налетел на них коршун коршуном.
— Вы что это надумали, варначье, колхоз без хлеба оставить?! Я вам покажу, как на артельной пашне мухлевать! Вот погодите, донесу на вас председателю, он с вас, лиходеев, подштанники-то. на меже снимет! — шумел на смущенных ребят Луня.
Разоблаченные в плутовстве бороноволоки, прикусив языки, поспешили исправить свои грехи, побожившись перед придирчивым бригадиром впредь не хитрить. Луня пообещал не выдавать их проделки Роману.
Ребята не рисковали больше жульничать с боронованием. Но обидевшийся на своего бригадира Ералла не преминул тут же сочинить про него бесхитростную частушку-побаску. И когда Луни на глазах у ребят не было, они лихо напевали, покачиваясь в стареньких седлах:
Ай, кудай, кудай, кудай,
Худой Лунюшка бабай,
Сам он песни не поет,
Нас ругает и дерет!
А Луня, с трудом передвигая ноги по взрыхленной пашне, то и дело подбегал к своей выбивавшейся из сил кобыленке, ласково хлопал ее по взмыленной холке и уговаривал.
— Подбодрись, подбодрись, голубка. Ты только погляди — пшик боронить нам осталось. Ей-богу — пшик. Это ведь только на глаз кажется много, а на самом-то деле чепуха…
И, тяжело раздувая ноздри, обливаясь потом, кобыленка натягивала в струну постромки, волоча за собой тяжелую борону. А Луня, вытрясая на заворотах забитые сорняком бороны, вновь принимался подсчитывать число оставшихся заездов. Впрочем, подсчитывал не только один бригадир. Подсчитывали это и все бороноволоки. И всем им казалась эта последняя полоса бесконечно огромной, а поднятая плугами целина — на редкость черствой и неподатливой.
Между тем, Игнат Бурлаков во время этого тяжелого боронования залежей вторые сутки слонялся от межи к меже и, окидывая взглядом сплошные черные массивы поднятых залежей, никак не мог определить, где же среди них была собственная его земля? Сколько ни присматривался Игнат к сплошному, отлично разборонованному массиву, а определить свою маленькую полосу, перепаханную вместе с соседними чужими полосами, он так и не мог. Жалко было Игнату свою полосу! Немало трудов положил он на ее разработку в позапрошлом году. Хороший надеялся снять хлеб с этой полосы и нынче. И вот нет теперь его полосы. Потерялась она в огромном, сплошном массиве.
Вечером, посасывая около костра трубку, Игнат не утерпел и завел, с Климушкой разговор про землю.
— Как ты думаешь, сосед, отыщу я теперь, как поднимется хлеб, заветную полоску? — спросил Игнат.
— Трудное это дело… — уклончиво ответил Климушка.
— Я тоже думаю — нелегко. Только, не поверишь, как мне ее, Христовую, до слез жалко. Сердце горит!
— А чем она у тебя знаменита, твоя полоса?
— Как так — чем! Да у меня ж — залежная жнива. На ней хлеб стеной встанет, ежели урожай бог даст. А по другим землям такого хлеба в артели не будет.
— Ну и что же потом?
— Как что же потом?! А как мы хлеб делить станем? На Твоей полосе, к примеру, сто пудов, а на моей двести ахнет!
— Ну, цыплят по осени считают, — философски заключил Климушка.
— Это правильно — по осени считают. Только непорядок урожай на всех поровну делить, раз земля у нас разная…
— Ну, ты мне эти побасенки про землю оставь! Знаешь, дело теперь артельное, и наши с тобой полосы ни причем. Понял? — строго взглянув на Игната, сказал Климушка.
— Вникаю…
— А вникаешь — помалкивай. И греха из-за своей полосы в артели не заводи. Мы с тобой тут равные члены. Вот как.
Климушка готов был уже произнести длинную нравоучительную речь насчет равноправия членов артели. Но, завидев проходившего мимо Романа, он, встрепенувшись по-птичьи, бросился к председателю. Настигнув Романа, Климушка, виновато улыбаясь, заглянул в его утомленное, черное от пашенной пыли лицо и сказал:
— В ножки к тебе, председатель.
— Что такое?
— Меня, слышь, всей артелью уполномочили словесное прошенье тебе подать. Ведь сев-то идет к концу.
— Да, кончаем, — удовлетворенно проговорил Роман, озираясь на чернеющие вокруг массивы посевных площадей артели.
— Ну вот видишь. Выходит, что мы именинники!
— Правильно. Так, дядя Клим, выходит…
— Не мы именинники — посев именинник, — поправился Климушка.
— Ну, факт…
— А раз посев именинник, то и смочить его нам не грех. Прадедами и дедами заведено. Не резон и нам нарушать вековые обычаи хлеборобов!
— Ах, вот ты о чем! — сказал, улыбнувшись, Роман. Но тут же строго добавил: — Нет, уж на этом вы, дорогие товарищи, извиняйте. Расходов на артельную выпивку в нашей смете не значится.
— Ну это, председатель, не твоя забота. Тут артельные девиденты ни при чем. Мы уже как-нибудь и без артельной кассы обойдемся. У нас, брат, тут все чисто уже обдумано… — сказал Климушка, выжидающе заглядывая в улыбающиеся глаза Романа.
Напрасно Роман, отнекиваясь и отмахиваясь, старался отвязаться от Климушки. Бобыль, ни на шаг не отставая от Романа, продолжал донимать его:
— Ты уж не перечь, председатель. Поимей снисхождение к трудящимся массам… Не ломай дедовского закона. Нарушишь обычай — добру не бывать.
— Дурных обычаев много…
— За дурные мы не стоим. Мы — за хорошие. Сам знаешь, через какую каторгу прошли. Имеем мы право попраздновать?
— Не знаю я, дядя Клим…
И Климушка понял, что председатель не станет перечить воле колхозного народа. Вот почему он, тотчас же отстав от Романа, незаметно ускользнул от него к притаившимся за соседним стогом прошлогоднего сена мужикам, дожидавшимся здесь результатов его дипломатических переговоров с председателем.
— Ну как? Уломал? — шепотом спросил его Михей Ситохин.
— Запрягай поживее коня. Ставь на телегу флягу да на хутор.
— А не мало будет одной фляги?
— А я еще, кроме фляги, пару ведерных лагунов прихвачу. Не беспокойся. Соображаю… — проговорил Михей Ситохин, деловито засуетившись около телеги.