Ненависть — страница 99 из 124

— Ну вот, ждали мы ее, дядя Мирон, как говорится, будто Христова дня, а дождались Ивана постного!

Но старик промолчал, и это еще больше обидело Романа К тому же по-прежнему не переставала волновать и тревожить его Линка. Роман был с ней сух и скуп на слова, не очень-то доверял он ей и подозревал, что наговорила она, должно быть, Фешке немало несправедливого и лишнего, тем не менее он все же чувствовал, как какая-то необъяснимая сила по-прежнему тянет его к ней. И ему хотелось остаться с ней и поговорить начистоту, откровенно, так же просто и хорошо, как говорили они когда-то наедине в дни первых встреч…

Роман был твердо уверен, что все личное, связывавшее их когда-то с Фешкой, теперь уже обоими ими забыто. Но в то же время он ощущал нечто похожее на глубокую вину перед девушкой.

Как-то вечером, когда Роман дометывал со старым Койчей последний стог, Фешка, проходя мимо, неожиданно остановилась и, воткнув грабли черенком в землю, стала наблюдать, за их работой, подсказывать, с какой стороны следует положить на стог еще один навильник сена, где убрать лишний клок и как лучше округлить вершину. Роман молчал, он добросовестно и старательно делал то, что советовала Фешка. Когда стог был заметан и старый Койча поплелся на полевой стан, Фешка подошла к Роману и, запросто взяв его под руку, повела в степь, в противоположную от стана сторону. Роман покорно последовал за ней.

Удалившись от стана версты за полторы, они сели на вершину невысокого, поросшего ковылем кургана. Вздохнув, Фешка заговорила вполголоса, словно продолжая оборванный разговор:

— Он, понимаешь ли ты, поумней нас с тобой. Его, подлеца, протестами не проймешь. Подумаешь тоже герои, смылись тогда со свадьбы! — укоризненно сказала Фешка.

— А что же нам было делать? — спросил Роман, не глядя на Фешку и отлично понимая, о чем и 6 ком вела она речь.

— Выступить и разоблачить прохвоста! Уж кому-кому, а вам-то тут все козыри в руки. Вот, например, у нас в совхозе…

— Эх, да брось ты совхозом глаза колоть! — с плохо скрытым раздражением проговорил Роман, отодвигаясь от Фешки.

Но Фешка, примирительно коснувшись его плеча рукой, строго сказала:

— Не обижайся, Роман. Начистоту с тобой хочу говорить. Не дуйся.

— Я не из таких… — угрюмо буркнул Роман.

— Знаю, что правда глаза колет. Но придется тебе потерпеть. Ничего не попишешь. Быль молодцу не в укор!

— Ну, ну. Стерплю. Коли злее — выдюжу!

— Уколю. Уколю. Мне вот девки еще на тебя жаловались.

— Эвон — девки! А бабы не жаловались?

— От баб не слышала, — строго, без улыбки, ответила Фешка. — А о девках — не в шутку. Подумай, вот ты ни разу не удосужился даже заглянуть вечерком на молодежную завалинку, Разве это дело? Ты ни разу не пришел, не потолковал по душам с ребятами и не знаешь, чем они живут, о чем думают.

— Только у меня и делов было, что по завалинкам шататься.

— Ну, для этого можно было время найти. А ты сторонишься, чураешься ребят и девушек. Не дело это, Роман…

— Вот как! Ты что же это, учить меня приехала? — зло и насмешливо спросил Роман.

— Не учить — помогать, как сумею…

— Языком брехать — дело нехитрое!

— Не подкусывай. Я пока не шибко отстала от тебя и в деле…

— Это другой вопрос… Я говорю про другую помощь. Не на такую помощь я, Фешка, надеялся. Это не помощь — с грабельками прыгать вокруг копешек да сплетни по хутору собирать. Подумаешь, девки ей жаловались! Да девки-то из зависти языки чешут.

— Чему же они позавидовали?

— Вот прокурор еще нашелся!

— Не прокурор я тебе, по-дружески спрашиваю.

Помолчав, Роман глухо сказал:

— Все за нее, за нашу учительницу они на меня в обиде. Интеллигенткой меня корят. Вот, мол, лезет парень не в свои сани. А я тут совсем, может быть, ни при чем. Моя хата тут с краю…

— Глупости говоришь, Роман. Только и дел у девчат, что думать о твоей учительнице!

— Тебя, я вижу, это тоже задело…

— Что — это?

— А вот то самое…

— Ах, вот как! — сказала Фешка, расхохотавшись. — Ну и дурак. Ты что же, думаешь, что я тебя к ней ревную?

— Ничего я не думаю. Отвяжись, худая жизнь, привяжись хорошая, — ответил, неожиданно смягчаясь, Роман, сводя не очень приятный для него разговор к шутке.

Они помолчали. Потом, вздохнув, Фешка сказала?

— Ну, точка, Роман. Не об этом я хотела с тобой говорить. Не время заводить речи про личные наши с тобой обиды и беды. Об этом в другой раз — на досуге… Одно мне скажи: товарищ ты мне?

— А то классовый враг, что ли?! — удивленно посмотрев на Фешку, сказал с усмешкой Роман.

Придвинувшись к Роману плечом к плечу, Фешка участливо заговорила, касаясь маленькой горячей рукой тяжелой грубой его ладони:

— Вот что, дружок Я ведь давно знаю тебя. Знаю, какой ты нетерпеливый, горячий. Загорелся — вынь да положь! Все рывком. Все — сразу. Все — смаху. А тут вот, выходит, наскоком ничего не сделаешь. Тут, понимаешь ли, выдержка нужна — и железная!

Затем Фешка не спеша извлекла из бокового кармана комбинезона свернутый вчетверо лист бумаги и, развернув его, расправила на коленях.

— Знаешь, Роман, я вчера всю ночь не спала. Всю ночь напролет у костра мозговала. И вот составила план нашего наступления. Смотри, что тут у нас получается… — и она принялась читать вслух написанное.

Напряженно и чутко-вслушивался Роман в слова, которые звучали для него неожиданным откровением.

21

Вторую неделю бушевал над степью горячий, пропитанный зноем далеких прибалхашских пустынь, нс затихающий ни днем, ни ночью ветер. Увядали и никли травы, овеянные огнеподобным дыханием суховея. По парам, по степным дорогам и трактам бесновались, угасая и вспыхивая, словно повитые траурньш крепом, смерчи. Грозные колеблющиеся столбы пыли стремительно мчались к горизонту. То извиваясь жгутом, то уподобляясь сраженным птицам, замертво падали они в травы, накрывая их аспидно-черными крыльями.

Редкие всадники скакали теперь по степи. И глух и тревожен был в эту пору рокот некованых конских копыт. А в полдень начинали сгущаться над горизонтом тяжелые грозовые тучи, готовые вот-вот разразиться громовыми раскатами и освежить потрескавшуюся от зноя землю обильным и шумным дождем. Но тучи рассеивались. Замирала где-то вдали глухая гроза. И дождя по-прежнему не было.

Человек в опорках, в дырявом, выцветшем картузишке стойл побреди дороги. Он стоял среди желтого искрящегося зноя и, запрокинув голову, долго следил за грозовой тучей, встающей у горизонта. Его губы были крепко стиснуты и опалены. Он стоял неподвижный, одинокий, как верстовой столб при пустынной дороге. Неотрывно следил он слезящимися от напряжения глазами за тучей. Но туча, постепенно светлея и расплываясь, неотвратимо и медленно уходила все дальше и дальше к горизонту. И наконец там, где-то далеко-далеко, за чуть приметной цепью курганов, расстилала она молочно-белые холсты града. Тогда человек, неподвижно стопивший среди дороги, вновь тяжело опираясь на посох, трогался в путь, поднимая опорками горячую пыль на дороге. Он шел туда, за курганы, за цепь ослепительно синих озер и наконец терялся в море шафранно-желтой пшеницы, огромный массив которой, казалось, уходил под самый горизонт.

Это был Проня Скориков. Пятые сутки кряду приходил он сюда, на массивы хлебов «Интернационала». Пятые сутки, озираясь вокруг, бережно разнимая руками впереди себя тяжелые пряди рослой, тяжелоколосной пшеницы, он осторожно пробивался все дальше и дальше туда, в глубь массива, где, по его предположениям, находилась собственная его полоса, единолично посеянная им яровая пшеница. Но поиски были тщетными. Теперь Проня припоминал, что на второй день после ухода из артели «Сотрудник революции», после пьяного угара, в котором он едва не задушил ненавистного ему Анисима, после всего этого состоялся уговор со старым степным тамыром — приятелем Муратбеком. Проня подрядил тогда Муратбека засеять ему полдесятины хлеба по паровой жниве. Да. Именно — полдесятины по паровой жниве! Проня помнил все до мелочи. Муратбек, согласно их уговору, пахал Пронину полосу, и она в окружении колхозных полей походила на крошечный островок среди огромного степного озера. Кругом лежала черная, как вороново крыло, гладко причесанная сеялкой земля «Интернационала», а у самой дороги колхозники допахивали в пять плугов последний заезд сплошного массива.

Проня отлично помнил, как кто-то из колхозных ребят крикнул тогда ему: «Будет тебе, гражданин, народ-то смешить. Присоединяйся к нам. Мы и твою полосу заодно перепашем!» И тогда Проня, хитро усмехнувшись в ответ на их предложение, подумал: «Вот пахари, господи боже мой, отыскались. На коней смотреть тошно — скелеты скелетами, а меня в эту шарашкину артель приглашают!»

Муратбек пахал, согласно уговору, Пронину полосу, а Проня валялся на меже и на чем свет костерил себя за то, что даже вот тут, должно быть, прогадал он, переплатив казаху за пахоту. В общем, все это было так, как в сотый раз припоминал Проня. Все было так, а вот полосы его как и не было! Ему казалось, что он крутился на том самом месте, где проползала узкой змейкой межа, некогда отделявшая его полосу от колхозной пашни. Но сейчас не было ни межи, ни его полосы — кругом просторно и вольно разливалось сплошное шафранное море хлебов. И чем пристальнее, чем пытливее приглядывался Проня к этому морю, тем все больше и больше его охватывала робость, перерастающая в смятение, в страх. Он растерянно кружился на одном и том же месте, вытягивался на носках, но разгадать, куда же могла исчезнуть его собственная полоса, так и не мог. В голову лезло всякое. И Проня даже усомнился: уж не приснилось ли ему по пьяному делу, что подрядил он Муратбека засеять паровую жниву и действительно ли Муратбек засевал ее?!

Каждый вечер возвращался Проня домой запыленный, усталый, обгоревший на знойном июльском солнце. А на вопросы жены о том, каков хлеб, с притворным довольством неизменно отвечал одно и то же: