— Пряник?! А наши дети видали их, пряников-то! Жалельщик…
— Тише.
Манька влипла в верхнее стекло окна, стараясь разглядеть, что окажется в свертке, который разворачивает Дементий. В свертке была маленькая книжечка и две большие карточки: на одной снят военный с кубиками на петлицах, вторая семейная — сидят мужчина и женщина, оба городские, нарядные, а позади, положив им руки на плечи, стоит красивая девушка, очень похожая на нищенку. Дементий перевернул карточку — на обороте что-то написано, не разберешь издали. На первой карточке, где молодой военный, тоже надпись есть.
Дементий встал, подошел к нищенке, показывает ей карточки, что-то спрашивает. Нищенка перестала улыбаться.
— Что там? — спросили громко бабы.
— Карточки, — опять прошептала Манька. — Дементий к нищенке подошел, глядит на нее и на карточки.
— Вот он, мужик-то! Встретил красивую бабу и пялит глаза, а мы как лошади…
— Ижвешно, лошади. Колхожные клячи.
— Колосков-то фунтов восемь нарвала, а он на карточки любуется, жалеет…
Дементий развернул маленькую книжечку, тоже с карточкой, крохотная такая карточка нищенки, что-то стал говорить. Потом показал на карточку военного и на девочку. Нищенка замотала головой, а девочка опять заплакала. Пряник съела и заплакала, мало ей.
Петька Свистун примостился с уголка стола, что-то пишет химическим карандашом в тетрадке. Полижет карандаш и пишет. Язык от этого лизанья синий сделался.
Коза опять встала и замахала руками, а губы дрожат. Дементия, поди, приревновала к нищенке. А Петька Свистун все строчит.
— Что там?
— Дементий полосатую рубаху с себя сымает, Коза ругается. Вот рубаху нищенке отдал.
— Неужто?
— Ей-богу, с места не сойти! Девчонку завертывает в рубаху… Вот на Козу замахнулся, что-то кричит, она побежала к двери, к нам.
— А Петька?
— А Петька пишет.
— Вот она, власть-то! Свою бабу выгнал, а чужой воровке — рубаху.
От крыльца послышался плачущий крик Козы, и толпа, отхлынув от окна, повернулась ей навстречу. Плачущая Коза, выпятив живот, опасливо оглядывалась на окна, и ее жалкий вид привел толпу в ярость. Не слушая друг друга, крича и размахивая руками, бабы в сопровождении ребятишек двинулись к крыльцу, готовые ворваться в сельсовет, но Дементий вышел им навстречу. Теперь он был в одних подвернутых штанах, на голой груди синела наколка: большой, от соска до соска, корабль, под ним волнится море, а из трубы корабля идет к самому горлу густой дым.
— Полундра, бабы! — крикнул он сердито.
Но этот крик сейчас не подействовал на толпу, бабы жаждали возмездия, требовали попранной справедливости, они были измучены работой, они были голодны, голодали их пузатые от травы босые дети, и сами бабы ходили босиком, они обносились, измотались, сколько же можно так жить, сил больше нет.
И все это было правдой.
Щеки контуженного Дементия задергались — сначала левая, потом правая. Он стоял в дверях, ухватившись руками за косяки и прикрывая собой нищенку с ребенком, а щеки дергались сильнее, неудержимей. Потом из глаз полились слезы. Беззвучные, тихие. Дальше — бабы знали это — должен последовать короткий и страшный припадок: Дементий свалится, глаза уйдут под лоб, тело забьется в жестоких судорогах, на закушенных губах выступит кровь и пена. Удержать, когда он бьется головой, лицом, всем телом, его было нельзя: матрос делался весь как железный. Вот сейчас… Но Дементий все не падал. По дрожащему перекошенному лицу текли беззвучные слезы, а он не падал, стоял, сжав побелевшими пальцами дверные косяки, невидяще глядел в толпу. Бабы утихли ожидая.
— Читай! — прохрипел Дементий.
Петька Свистун, стоявший позади, рядом с нищенкой, поднырнул под его руку, вышел на крыльцо и развернул тетрадку.
— «Протокол от десятого июля тысяча девятьсот сорок четвертого года о задержании гражданки Васильевой Натальи Сергеевны, двадцати двух лет, бывшей студентки Ленинградского университета, эвакуированной, потерявшей родных и близких и не имеющей постоянного жительства по причине умственной потери рассудка…»
— Хватит, — выдохнул Дементий и вытер ладонью мокрое лицо. Щеки его дергались реже, глаза прояснялись и загорались злобой. — Слышали все? Успокоились? Что ж, правильно. В тюрьме-то ей лучше будет, чем с вами, — там ей место, этой душе! — Он обернулся, взял нищенку за рукав и вывел на крыльцо рядом с собой. Нищенка тупо улыбалась, девочка, одетая в полосатую тельняшку, обнимала ее за шею. — Вот, глядите, пока не отвезли в милицию. Из голодного Ленинграда, из ада, родителей здесь ищет, лейтенанта своего ищет, которых она похоронила… Кто же повезет?
Угрюмая, настороженная толпа ответила молчанием.
— Ее надо отвезти в район и сдать в милицию, — повторил Дементий. — Кто же повезет? Ты, Манька?
Толпа покачнулась, укрывая в себе поспешно отступившую Маньку, ответила обиженными голосами:
— Сам протокол составлял, а другие вези…
— Колосков-то шести фунтов не наберется.
— Как незаконное дело, так щас Манька!
— Шесть — это если с котомкой, а без котомки и четырех не будет…
— Тогда ты, Матрена! — приказал Дементий.
— С брюхом-то? — Коза отвернулась и тоже устремилась в глубь толпы, сердито ворча: — Рехнулся мужик. В одних штанах остался и распоряжается, кобель меченый!..
Бабы пятились, прячась друг за дружку, и толпа отступала, откатывалась в улицу. У крыльца остался, не замечая этого, беззубый старик в самотканых портках и застиранной рубахе в желтый горошек.
— Дед! — крикнул ему с крыльца Дементий. — Запряги лошадь и отвези воровку в милицию.
Старик оглянулся и, не увидя за собой спасительной толпы, стал пятиться, виновато бормоча:
— Што ты, шынок, я штарик, грешить перед шмертью… Колошков-то тех и два фунта не наберечча… какая она воровка…
Дементий поглядел на него, затрусившего к далекой уже толпе, и сказал Петьке, что поскольку он комсомолец и актив, то везти придется ему.
— А может, это самое… — Присмиревший Петька подыскивал официальное слово. — Может, аннулируем протокол-то, а?
— Нельзя, — сказал Дементий. — Вся Малиновка об этом знает, а мы с тобой — власть и закон. Вези.
Полчаса спустя пустынной улицей Малиновки проехала подвода, увозившая нищенку с ребенком в райцентр. Из окон домов за подводой следили бабы и ребятишки, крестился на завалинке беззубый старик, шепча молитву.
А на другой день, когда возвратившийся Петька пошел по домам требовать уплаты налога по молоку и яйцу, бабы не здоровались с ним и долго потом говорили, что Петька Свистун безжалостный шкуродер, убогую нищенку за колоски в милицию отвез, а колосков-то не больше фунта было, да и те неспелые, необмолоченные…
1970 г.
ПРАЗДНИЧНЫЙ СОН — ДО ОБЕДА
Л. Ф. Сергиенко
«Задушевная моя подруга Зоя Андреевна!
Долго я тебе не писала, моя голубка, а теперь вот со всеми хлопотами развязалась и стала свободная. Завтра начну передавать свой колхоз новому председателю, ты его знаешь — Венька Байстрюк, Алёнин сын. Такой парнина выдался, институт заочно кончает, откуда что взялось. Ты как чуяла, когда о нем заботилась да научала.
Вот и старые мы стали, Зоенька, пенсионную книжку я уж получила. Я ведь тоже летом могла уйти, да тут жнитво подошло, обмолот, а потом кукурузу надо убирать, корма заготавливать. Все бы хорошо, да погода выдалась ненастная, в дождь силосовали, и я боялась, не испортился бы силос. Год-то у меня последний, завершающий, и хотелось сделать как лучше, чтобы люди потом не корили, новый председатель не обижался: ушла, скажут, а в хозяйстве беспорядок оставила. Тут же и картошка подошла, сорок семь гектаров, надо копать. В райком вызывали, давай, говорят, Евдокия Михайловна, доводи последнее дело до конца, а потом уйдешь. Студентов дали пятьдесят человек из города и два грузовика от автобазы прикрепили. Если бы не эта помощь, не знаю, как и управились бы. Молодежи в колхозе мало, только школьники, а у семейных колхозников свои огороды, тоже убрать торопятся.
Ну теперь, слава богу, все кончила, скотина на стойловом содержании, дворы все — коровники, телятники, птичник — отремонтированы. Теперь можно и на покой. Зонтик куплю и буду разгуливать как барыня какая.
Утром мне звонил секретарь райкома Каштанов, спрашивал про тебя. Хорошо бы, говорит, и подругу твою пригласить, вместе вы колхоз подымали. Вот я и приглашаю тебя, дорогая моя Зоя Андреевна, — приезжай, голубушка, на мои проводы, посидим вместе в красном углу; может, в последний раз посидим, старые уже обе, а потом сходим к твоему Мише. Ты теперь не узнаешь его могилу, после картошки мы ее насыпали выше, дерном обложили, а на самом холме, на вершине, будет положена каменная плита с именами всех погибших солдат. Летом я ее заказала в районе, когда стала собираться на пенсию, вот со дня на день должны привезти, и ты увидишь, если ко мне соберешься. Приезжай, подруженька, обязательно приезжай. Я к самолету машину пошлю, а поездом надумаешь, тоже телеграмму дай, встретим. А ты потеплей оденься, погода сейчас ненадежная…»
Зоя Андреевна жила в подмосковном городе Люберцы и до нынешнего года вела физику и математику в средней школе. На пенсию ее проводили в июне, когда в выпускных классах закончились экзамены, но уже в августе, перед началом традиционных учительских совещаний, она почувствовала тоску по оставленной работе, а первого сентября не выдержала, пришла в школу, впрочем, заявив директору, что пришла она как депутат горсовета. Только как депутат.
И, сидя в наизусть известном классе и наблюдая за молодой учительницей, поняла, что депутатские обязанности — ее счастье, ее спасение, иначе скучала бы сейчас в пустой квартире или во дворе, где старики постукивают костяшками домино, а старушки качают младенцев.
Писем от Евдокии Михайловны она ждала всю осень и уже сердилась, вспоминая, что прежде председательница отвечала аккуратней, а в первые годы их дружбы писала едва ли не каждую неделю. Но когда письмо наконец пришло, Зоя Андреевна обрадовалась, забыла свои нарекания и стала собираться в дорогу.