ь на нем свою смелость, опекал всячески. Федянька отвечал на это собачьей преданностью, над которой Зинка часто подсмеивалась.
Запечатав письма, Дунин подходил к окну, садился на табурет и до самого вечера глядел в степь. Со второго этажа казармы хорошо просматривались поля пригородного совхоза, ближние постройки овощехранилища, зерновых складов, животноводческих ферм.
— Постоянный наблюдатель? — спрашивал, заглянув в комнату, дежурный.
— Так точно, — вяло отвечал Дунин. — Второй год наблюдатель.
Воскресные дни были для него мукой. Самодеятельность, танцы, игры в спортгородке — это было не для него. Единственным развлечением он признавал кино, да и то больше любил смотреть фильмы о деревне.
Тогда он вспоминал свою кузницу, односельчан и поля, среди которых родился и вырос.
О полях он говорил даже на тактике. Окопавшись и установив гранатомет, он придирчиво и тщательно осматривал местность и, уточняя ориентиры, нередко говорил второму номеру, что в лощине, за траншеями первого эшелона, можно было бы сажать капусту, а на взгорье, где прошлый раз имитировали атомный взрыв, хорошо вызревали бы арбузы.
Лейтенант вышучивал его, призывал любить военное дело, восторгался новейшей боевой техникой, перед которой сельскохозяйственные машины — вздох дедов, примитив.
— Я привыкну, — утешал командира Дунин.
К концу второго года службы он действительно привык, немного обтесался, как говорится. Ему уже не зашивали карманов, он научился свободно носить руки, отдавать честь, замирать в строю. И новым оружием он понемногу овладел. Но по-прежнему на занятиях он часто думал о селе, о жатве, о своей кузнице. И по мадонне своей грустил.
Первый год она писала ему по два раза в неделю, потом письма пошли реже, мадонна свыклась с долей солдатки и писала уже два раза в месяц, а к середине второго года письма приходили неаккуратно и какие-то нервные. Впрочем, вскоре все разъяснилось. Маленькая Наташа часто прихварывала, а потом померла. Дунин получил телеграмму, собрался просить отпуск, но в тот день полк снялся по тревоге и ушел на тактические ученья. Дунин не стал просить отпуск в такое время, а потом пришла осенняя инспекторская поверка, он завалил свой взвод по двум дисциплинам: политической и физической подготовке — и просить лейтенанта не стал. Последний год службы, можно потерпеть.
Из дома мать жаловалась на нездоровье и тревожилась о Зинке, которая тяжело переживала смерть дочери. Сама Зинка после этого потрясения писала часто, пока не успокоилась, потом все стало по-старому, а к весне письма пошли редко и такие короткие, словно каждый раз Зинка куда-то торопилась. Преданный друг Федянька перестал писать совсем.
Все чаще Дунин слышал от почтальона усмешливое «пишут», а ротные остряки пророчили ему сына ко времени увольнения.
Дунин мрачнел.
А тут ударила дружная весна, зазвенели ручьи по оврагам, день-деньской орали грачи в роще за артпарком, головокружительно пахло талой землей. И Дунин затосковал. Строевые и тактические занятия он еще переносил — их проводили в поле, но классные ему были невмоготу. Он сидел, свесившись над столом тяжелой глыбой, и не слышал голоса взводного.
— У нас сеять скоро выедут, — ответил он однажды на вопрос лейтенанта по матчасти нового оружия.
— А потом боронить, — усмехнулся взводный.
— Боронят раньше, — сказал Дунин и блаженно закрыл глаза. — Пыли нету почти, земля влажная, духмяная, а вверху — жаворонки: фрью, фрью!
Лейтенант скривился, словно его подчиненный сказал непростительную глупость.
— Забороните мне взвод на весенней поверке. Выбросьте эту дурь из головы. Пришли служить — служите в полную силу.
Лейтенант стыдился своей юности, хотел казаться солидней и был нестерпимо строг. Все же он решил побеседовать с мужланом в индивидуальном порядке. Вечером после занятий завел его в красный уголок, сел за стол и в кратких формулировках изложил обязанности военнослужащего Советской Армии. Дунин стоял, вытянувшись перед ним по стойке «смирно», и терпеливо ждал, глядя через голову лейтенанта в черное окно. Если выключить свет, то из окна будут видны звезды, а на полях пригородного совхоза рассмотришь медленно ползущие огоньки тракторов. Лейтенант правильно говорит, что поток новобранцев вот уже три года как ослаб, кто же этого не понимает. В войну детей рождалось меньше, а сейчас призывают как раз эти годы. Все понятно. Только ведь деревне от этого не сладко. В Дубровке совсем почти не было ребятишек в войну, сейчас механизаторов не хватает.
— Ясно? — спросил лейтенант, поднявшись.
— Так точно, — сказал Дунин. — Все ясно.
— Проводите меня немного, — предложил лейтенант, смягчившись.
Дунин вышел за ним из казармы и проводил до КПП. На улице было темно и тепло, непросохшая еще земля мягко подавалась под ногами, тропинки в темноте лежали белыми лентами.
— Видите? — Лейтенант показал рукой на невысокую красноватую звезду.
— Вижу, — сказал Дунин.
— Это Марс. Туда послана наша космическая станция. В атмосфере этой планеты есть кислород и возможна жизнь. Видите, у нее красный свет?
— Вижу, — сказал Дунин.
— Вот так. Подумайте. — Лейтенант строго козырнул и скрылся за воротами.
Дунин поглядел на красную вздрагивающую звезду и пошел в казарму. Беспокойство его усилилось. На другой день после занятий он обратился к лейтенанту и доверчиво рассказал о своей тоске.
— Бросьте сантименты и будьте мужчиной, — сказал ему лейтенант внушительно. — Не об отпуске надо думать, а о весенней поверке. Это главное.
— Поверка?
— Поверка. Ответственное дело. Идите. — Лейтенант заступал во внеочередное дежурство по части и торопился.
В казарме было шумно, солдаты собирались в увольнение. Ровные ряды аккуратно заправленных коек пестрели от свежих воротничков, отглаженных гимнастерок и брюк. Среди этих солдат много было деревенских парней, но они, неженатые, были беспечней, скоро привыкли к службе, завели подруг. У Дунина так не получилось. Наверно, и правда он был мужлан никудышный. Он постоял возле лейтенанта, подумал и пошел на улицу.
День был веселый, яркий. Вовсю разливалось солнце, сверкали лужи после недавнего дождя, тополя у казармы разворачивали первые душистые листочки. Дунин поглядел на ошалелую возню воробьев на ветках и пошел в степь. Там ему было просторней, легче думалось.
Поля пригородного совхоза оживали. Гусеничный трактор боронил подсохшую зябь на взгорье, неподалеку другой такой же трактор перепахивал клеверище. Дунин жадно следил за ними, взволнованно дышал, и глаза его наливались тяжелой влагой.
Поздним вечером он снова пришел к лейтенанту, которого нашел в штабе, и сказал, забыв о воинском этикете:
— Слушай, друг. Похлопочи за меня об отпуске, а? Или к ротному разреши обратиться. Надо мне.
— Это еще что такое? — возмутился оскорбленный лейтенант. — Вы пьяны?
— Ты не шуми, — сказал Дунин. — Не пьяный я, здоровый. Только похлопочи все же. Сил нет больше.
— Извольте говорить по-уставному! — Лейтенант вытянулся, поправил на рукаве повязку дежурного, замер.
— Эх ты, малый… — Дунин глядел на лейтенанта сверху, улыбался и вдруг подтянулся, молодцевато, с шиком отдал честь и, печатая строевой шаг, вышел из штаба.
На вечерней поверке его не оказалось, на утренней тоже. Дунин исчез. Доложили ротному, прибежал встревоженный замполит. Налицо было ЧП. Невероятное, невозможное ЧП — дезертирство в мирное время.
Вечером в расположение роты пришел командир части.
— Прозевали товарища? — спросил полковник. — Эх вы, друзья-воины. Ну, что теперь будем делать?
Он сидел в красном уголке, седой, сутулый, с колодой орденских планок на кителе, и вглядывался в лица солдат.
— Ну, а если завтра выступать придется?
— Один ничего не сделает.
— Это верно, обойдемся. Только ведь с такими солдатами не армия это будет, а?
Если бы солдаты стояли в строю и он распекал их, говорил о долге, обязанностях военнослужащего, о присяге, было бы легче. Но полковник ничего этого не говорил. Он спрашивал. И надо было отвечать. Каждый должен был найти ответ для себя. И понять поступок Дунина.
— Разрешите? — спросил лейтенант, вскакивая.
Полковник разрешил.
— Рядовой Дунин слабо успевал по политподготовке. Его интеллектуальные способности невысоки, характерной чертой его является замедленность реакции и мышления.
— Значит, дезертировал по глупости?
Лейтенант вспыхнул.
— Не совсем так, товарищ полковник. Рядовой Дунин обращался ко мне дважды. Перед исчезновением он обратился еще раз, причем в совершенно непозволительной форме.
— Что он вам сказал?
— Он говорил, что у них сеют и он тоскует по колхозу и по своей жене… — Лейтенант снисходительно улыбнулся. — Я думаю, вздорность причин очевидна. Это, простите, блажь, недостойная мужчины.
— Ясно, — сказал полковник. — А что он сделал непозволительного?
— Он обращался так, словно я ему не командир, а друг или приятель.
— Он и ко мне так обратился, — сказал с улыбкой полковник. — Пришел вчера на квартиру и прямо бухнул: «Пусти, батя!»
Лица солдат просветлели, все заулыбались облегченно.
Полковник весь вечер проговорил с солдатами о «гражданке», вспоминал свою родную деревню, в которой не был уже пять лет, виновато вздыхал. Утром лейтенанта вызвали в штаб — его назначили на должность адъютанта, — а в роту пришел новый взводный, такой же молодой и строгий. Только понятливей, как потом определил Дунин, возвратившись из дома.
Он возвратился через три дня. Поездка ему удалась. С аэродрома в областном центре он в тот же день доехал автобусом до райцентра, а около полуночи, отмахав восемнадцать километров грязной весенней дорогой, стоял у своего дома и прислушивался к разговору в палисаднике.
Его дружок Федянька говорил о космосе, о весне, о звездах, которые будут полем человеческой деятельности. Зинка сидела рядом и вздыхала. Зачем вздыхала, дурочка? Ну, мужик бы был, парень ли хороший, а то ведь мозгляк, кролик, соплей перешибить можно.