Необходимое убийство — страница 4 из 5

я в нее вместе с верой в Христа, иконы и церковь, что священник все и всегда знает наперед, теперь пугала ее безо всяких на то разумных оснований или доводов.

— А ты вот, батька, лучше другое возьми, — неожиданно вмешался, прервав отца Николая, Петр Васильев, работавший с мужем Иваном вместе, но живший в соседнем поселке и каждый день ездивший спозаранку автобусом; и все сейчас же испуганно замолчали, оглядываясь. Даже обыкновенные за столом шевеления прекратились.

— Что взять-то? — растерянно спрашивал отец Николай.

— А во-от что, я и говорю. Жил да жил человек, был мужчиной, значит, работал, ну выпивал немного, ладно, а потом взял да и окочурился. И заметь, батька, ни с того, можно сказать, ни с сего.

— Да пииил он, сам сказал. Через водку, прости-господи, и помер, — неуверенно вступила суетившаяся с блюдами, подать, принести, подложить, поставить, тетка Прасковья и, приостановившись, переморгнулась с теткой Авдотьей, помогавшей ей. Та тоже встала столбом по другую сторону застолья. Валентину-то они сразу усадили за стол рядом с батюшкой: сиди, сиди, ты хозяйка и горе у тебя, а мы тебе послужим.

— Что ж, что пил. Все пьют. Да не все от этого умирают.

— На все воля Божья, — отвечал, вразумляя, отец Николай.

— На все… Ну, или человеческая, — не отступался Петр.

— Это кака такая человеческая, — вскинулась окаменевшая было Валентина. — Ты мели, мели, да не заговаривайся. Отвечай теперь перед всеми, раз вызвался: какая человеческая?

Она уже пришла в себя и готова была биться. Подумала, что так даже лучше, что сейчас, в собрании, а не потом: шепоты и пересуды. Все напряженно следили за так вдруг возникшей перепалкой, забыв о еде, но более всех — Верка, поставив локотки на липнущий стол. Началось! В Юрке холодным скользким ужом ползал страх.

За этот день, с утра, только вынесли гроб с мужем, Валентина будто вновь ожила, как давно с ней не бывало, лет уж десять как, когда Иван ее был еще справный мужик, любивший ее, а не скандалист и пьяница, похорошела да помолодела, щеки горят, украдкой прикладывала к ним ладони, не помогало, и не от водки, которой не пила, лихорадило, но и это ей шло, глаза странно и одновременно привлекательно сияли, ловила на себе подозрительные взгляды, пугалась, но поделать ничего не могла, будто вело и владело что-то ею изнутри, и даже худоба казалась теперь не болезненным признаком, незаметно превратившись в стройность нестарой женщины, объявилась в ней легкость, будто сейчас вот взлетит; Юрка глаз отвести не мог.

— А такая вот, — отвечает безразличный к ее новой женской прелести Петр, — что ложится с тобой муж живым, а утром он уж мертвый. Это как понимать? А ты говоришь: не знааю (передразнивал). Кто ж знает тогда?

— Так если это правда? — удивляется Валентина.

— Да? — поддерживает ее Авдотья, чувствуя восторг от участия в этом небывалом разбирательстве, и буравит, буравит Петра.

— Ну а ты что думаешь? (Валентина.)

— А я думаю, что тут тайна и что только ты ее и знаешь. (Петр.)

— Пил он — и вся тайна, — вмешивается тетка Степанида и подмигивает Валентине; маленькие глазки на румяном, вспотевшем лице бегают и блестят. — Вот что лучше возьми в толк (передразнивала). И с тобой то же будет.

— Не будет. Не женат, — загадочно отвечает Петр. — И баб не терплю.

Он действительно жил бобылем и ни в каких романтических похождениях замечен не был. Про то все знали.

— За что ж это так? — тихо спрашивает Валентина, потупившись. И все облегченно задвигались на сиденьях, надеясь на смену темы.

— А за то, что вредные вы. Вот за что. (Петр.) Женишься, а потом вот так — гроб. (И развел руками.)

Рассмеялись. Петр, в конце концов, ничего не знал и знать не мог. Одни подозрения да и злоба. У остальных были разные мнения на счет происшедшего. Одним было не то что все равно, Ивана жалели, но проще было принять как само собой разумеющуюся данность: пил и помер, и в этом было поучительное. Другие, и таких было немало, интересовались подробностями и готовы были заглянуть глубже, но интересовались, как бы это сказать, сепаратно, вдвоем-втроем, и уже предвкушали, как завтра обсудят и смерть Ивана, и его похороны с поминками, и этот дурной разговор, но обсудят между собой, вполголоса; но выносить страшные и тайные подозрения на общий суд и совместные обсуждения, когда с тебя же за них и спросится, не хотелось никому.

Черту подвела бабка Глаша, мать Николая — того, что с грузовиком. Сказала так между делом, то ли про себя, то ли продолжая давешний разговор:

— А еще Иван войны боялся. Через то и пил. Оттого и помер. Вон Колька мой знает. Коль, скажи (отнеслась).

Тот подтвердил. Что да, действительно было, и Иван ему говорил, что если начнется войнушка, то и его призовут, а уж там непременно убьют. Очень боялся, подтверждал Николай. Глаша смотрела с торжеством:

— Вооот! — подняла палец. — А вы мудрите — тайна. Никакой тайны, если знать. Говорил он тебе? (Валентине. Та покачала головой: никогда не говорил.) Вот оттого и не знаешь. И никакой тайны.

Лица присутствующих просветлели. Кто-то засмеялся, разрешая накопившееся напряжение, кто-то уже наливал, и рука чуть заметно вздрагивала. Другие, пересмеиваясь, потихоньку принимались за настоявшееся угощение. Решение было найдено. Война — это тебе не просто пьянство, тут причина посерьезнее.

— Ну, значит, от войны и помер. И не он последний, — выдал как общую резолюцию дядя Андрей, живший на той стороне, забор в забор с хромым Николаем, и ходивший к нему играть в шахматы; оба играли плохо, но игру любили.

— Веры в нем не было, оттого и страх, — произнес очнувшийся отец Николай; от волнения и выпитого его еще сильнее потянуло в сон.

— Твоя правда, батюшка, — отвечал дядя Андрей, закусывая грибом. — Да у кого она сейчас есть-то, вера эта?

Отец Николай кивал. Повеселевшие гости пили и ели. Но прежнего единства, обыкновенно возникающего на поминках, когда все вместе и скорбят, и радуются, и вспоминают покойника живым и сильным, уже не было. Каждый внутри себя торопился уйти и только ждал, чтобы это сделал кто-то первым. Наконец, решившись, стали расходиться. Все чувствовали себя утомленными и непривычно трезвыми, хотя вряд ли кто всерьез обдумывал причину того и другого. Зато все не столько думали, сколько чувствовали: завтра, все завтра, вспомним, осмыслим, может быть, и обсудим и решим, все решим — на воле и в спокойствии. Прасковья и Авдотья задержались помочь с посудой и уборкой. Но и их усталая Валентина быстро прогнала: Идите, идите, мы уж тут сами. Те не спорили.

* * *

Когда гости разошлись (гости разъезжались), Верка совсем спала: локти на стол, на них — голову. Юрка уносит сестру. Он несет ее стоймя, как взял: одной рукой держит спину, другая под попу, и ножки свисают. А она обнимает его за шею, продолжая спать на плече. Уложив, возвращается, мать и сын остаются вдвоем. Принимаются убирать со стола. Валентина составляет грязную посуду горкой, а Юрка носит ее в мойку. Потом вилки и ложки. Это финальный эпизод.

Сцена изображает столовую Петровых. Полумрак. Потому что, пока сын ходил, Валентина погасила свет. Единственный его источник теперь — окно с фонарем за ним во дворе, правда, очень близким и большим и ярким. На фонаре жестяная шляпа от дождя, что делает его похожим на человеческую голову. Под шляпой крутится и бьется мошкара, как снег зимой. Света героям достаточно, они движутся медленно и уверенно. Но для зрителя, который смотрит на них снизу из зала, их фигуры смутны и недостаточно определенны. Они кажутся черными молчаливыми марионетками в ящике. Тишина раздражает. На все три стены, четвертая, как и должно быть, открыта, герои отбрасывают преувеличенные, по-разному наклоненные тени, так что делается не всегда понятным, чей театр мы наблюдаем и с кем происходят все эти движения и изменения: огромных теней по стенам или тех, кто их отбрасывает и чьи небольшие тела почти теряются на фоне их колеблющихся выросших двойников.

Под окном — заставленный посудой, но неуклонно пустеющий круглый стол (другой был уже загодя вынесен), слева от стола, вдоль стены, старинный двухэтажный буфет с хлебницей на нем. По другую сторону стола, в углу же, плита; рядом с ней ведро с водой и тряпкой и пустое — для отбросов. Мойка — в прихожей. Туда ведет дверной проем, завешанный шторой, и она трясется и надувается, как парус, от движения взад-вперед. С каждым Юркиным походом к мойке слышно звяканье — всякий раз как он ставит в нее новую порцию. Пока однажды не возвращается, оставшись там мыть. Валентина стирает со стола. Иногда поворачивает голову в ту сторону, где должен быть невидимый Юрка. Подметает. Опорожняет совок в ведро, берет швабру, накидывает на нее мокрую тряпку из ведра, затирает пол. Устала и потому делает это небрежно. Ставит швабру с тряпкой в ведро, присаживается к столу.

Возвращается Юрка с горой посуды. Ставит на стол. Она встает, снимает со спинки стула за собой полотенце и принимается вытирать. Юрка отправляется за новой порцией. Принеся последнюю, присоединяется к матери. Теперь Юрка вытирает, а мать отправляет посуду в буфет. Иногда Юрка не ставит на стол, а сразу подает в руки матери, а она уже отправляет. Все это время они по-прежнему молчат. Иногда Валентина взглядывает на сына и сейчас же отворачивается. Зрители, скорее, угадывают движения героев, нежели их видят. Но кроме этих не вполне видных движений, есть еще шевеления и передвижения на стенах, которые видны лучше. Когда работа уже почти закончена, Валя говорит:

— Устал?

— Да, немного.

— Поспишь сейчас.

— Да.

— Ты не думай об этом всем.

— Я и не думаю.

— И не вини себя.

— И не виню.

— Конечно. Ты ни в чем не повинен, это я все.

— Я тоже.

— Нет, ты только помог. И ему же так только лучше. Сколько можно маяться.

— Я не любил его.

— Это ты сейчас так. А потом иначе станешь думать. Со временем всегда все иначе.