Необычайная история доктора Джекила и мистера Хайда — страница 14 из 14

После завтрака я медленно шел по двору, с наслаждением вдыхая морозный воздух, как вдруг меня вновь охватило неописуемое чувство, гласившее о близком превращении. Я едва успел укрыться в своем кабинете, как во мне уже снова свирепствовали леденящие страсти Хайда. На этот раз мне понадобилась двойная доза, чтобы прийти в себя, и – увы! – спустя шесть часов, когда я сидел, печально глядя в огонь камина, боли снова вернулись и пришлось снова принимать снадобье. Словом, с того дня только с помощью больших усилий, как при гимнастике, и лишь под непосредственным воздействием моего зелья я был в состоянии сохранять лицо Джекила. В любой час дня и ночи мною могли овладеть роковые конвульсии, а если я засыпал или даже на мгновение забывался дремотой в кресле, я всегда просыпался Хайдом. Измученный этой постоянно висевшей надо мной угрозой и бессонницей, на которую я теперь обрекал себя, – бессонницей, какой, по моему прежнему суждению, не вынести было человеку, я в своем собственном облике представлял теперь существо, пожираемое и опустошаемое лихорадкой, вялое и слабое телом и духом и захваченное одной-единственной мыслью – ужасом перед моим вторым «я». Но когда я спал или когда сила лекарства ослабевала, я почти без всякого перехода (потому что муки превращения ослабевали с каждым днем) оказывался во власти воображения, переполненного ужасными образами, во власти души, кипящей беспричинной ненавистью, и тела, которому как будто не по силам было сдерживать беснующуюся жизненную энергию. Казалось, что чем более чахнул Джекил, тем более крепнул Хайд. Ненависть, теперь разделявшая их, несомненно была взаимной. У Джекила она была инстинктом жизни. Теперь он уяснил себе все уродство этого существа, делившего с ним некоторые явления сознания и будущего его сонаследника в смерти. Вне этих уз общности, особо уязвлявших Джекила в его несчастье, Хайд со всей его жизненной энергией представлялся не только чем-то мерзким, но и чем-то неживым. Было возмутительно, чтобы какая-то слизь издавала звуки и крики, чтобы бесформенный прах шевелился и грешил; чтобы нечто мертвое и не имеющее определенного облика пользовалось правами жизни. И ведь эта взбунтовавшаяся мразь была ему ближе, чем жена, ближе, чем что бы то ни было на свете. Она была заключена в его плоти, словно в клетке, и он слышал, как она там бормотала и билась, требуя рождения. И эта мразь в любую минуту слабости, в минуту доверчивой дремоты одолевала его и отнимала у него жизнь. Ненависть Хайда к Джекилу была другого порядка. Страх виселицы постоянно заставлял его совершать такие временные самоубийства и возвращаться в свое подчиненное положение, становиться лишь частью, переставая быть личностью. Но ему была ненавистна эта необходимость, было противно уныние, в которое теперь впал Джекил, и его возмущало отвращение, которое тот к нему испытывал. Отсюда все эти обезьяньи фокусы, которые он проделывал со мной: моим почерком он царапал богохульства на страницах моих же книг, сжег письма моего отца и уничтожил его портрет. Если бы он так не боялся смерти, он, право, уже давно сгубил бы себя, лишь бы вовлечь в погибель и меня. Но его страсть к жизни удивительна. Скажу больше. Мне делается дурно и холодно при одной мысли о нем, но, когда я воскрешаю в памяти его унизительную и страстную привязанность к жизни и представляю себе, как он страшится, зная, что в моей власти уничтожить его своим самоубийством, в моем сердце просыпается жалость к нему.

Не стоит – да и времени у меня в обрез – затягивать мою повесть; достаточно того, что никому на свете не приходилось еще выдерживать такие мучения. Но даже в них привычка вносила – нет, не облегчение, но известную долю бесчувственности души, известную долю немой покорности отчаяния. И мое наказание могло бы тянуться годами, если бы не последнее бедствие, которое постигло меня теперь и окончательно разлучило с моим собственным лицом и именем. Запас соли, ни разу не подновлявшийся со времени первого опыта, начал у меня иссякать. Я послал за новым запасом и приготовил смесь. Она закипела, последовало первое изменение цвета, но второго не получилось. Я выпил снадобье, и оно не возымело действия. Пул расскажет вам, как я обыскал весь Лондон, – все было напрасно. И теперь я прихожу к убеждению, что мой первый запас соли был с примесью и что именно эта неизвестная примесь делала лекарство действенным.

Так прошло около недели, и вот я заканчиваю свою исповедь под влиянием последнего из старых порошков. Значит, это уже последние часы, краткие, как чудесный сон, когда Генри Джекил может еще владеть собственными мыслями, может видеть в зеркале собственное, так сильно изменившееся лицо! Я не должен слишком медлить с завершением моих записок, потому что если они избегали до сих пор уничтожения, то лишь благодаря великой осторожности и благодаря великой удаче. Если муки перерождения застигнут меня за моей рукописью, Хайд изорвет ее в клочья. Но если пройдет хоть немного времени, после того как я отложу ее в сторону, его удивительный эгоизм и неосмотрительность, вероятно, еще раз уберегут записки от его обезьяньей злости.

Впрочем, угроза гибели, надвигающейся на нас обоих, уже изменила, сокрушила его. Я знаю, что через полчаса, когда я снова и навсегда облачусь в эту проклятую личность, я буду сидеть, трепеща и плача, в кресле или, взволнованно, напряженно и боязливо прислушиваясь, буду без конца шагать взад и вперед по этой комнате, моему последнему земному убежищу, и чутко ловить слухом каждый угрожающий звук. Умрет ли Хайд на эшафоте? Или в последний миг у него хватит мужества избавить себя от жизни? Бог весть. Мне же – все равно, час моей истинной смерти наступает, и что будет после, касается другого, не меня.

И я, отложив перо и запечатав свою исповедь, завершаю на этом жизнь несчастного

Генри Джекила.