— А сам будешь?
— Что ты?! Разве я какая-нибудь девчонка-лакомка, чтобы есть сладкое?
— А я разве девчонка?
— И ты, конечно, тоже не девчонка! Но, если хочешь, ешь на здоровье!
Может, я, на свое несчастье, и уговорил бы Рыжика в конце концов взять пирожное, но тут, выручая меня, раздался звонок, и мы заспешили в зал.
Сели мы не туда, где сидели все остальные зрители, — не в партер и не на балкон, а в полукруглую ложу, которую Рыжик важно назвал «директорской». Там было много красивых стульев с матерчатыми малиновыми сиденьями, и даже с бахромой. А сидели в ложе мы с Рыжиком вдвоем: хоть пересаживайся со стула на стул! Я еще никогда не сидел на таких местах, но старался не показать виду и вел себя так, будто всю жизнь, с самого своего рождения, не вылезал из директорских лож. Небрежно опершись на барьер, обитый тоже малиновой материей и тоже с бахромой, я стал разглядывать зрительный зал. Да, все здесь было как в настоящем московском театре: и будка суфлера, похожая на большую раковину; и люстра на потолке, будто вся усыпанная драгоценными светящимися камнями; и особый запах не то клея, не то красок, которым всегда еле заметно потягивает из-за кулис… Над сценой висел лозунг «За коммунистический труд, товарищи металлурги!».
— Здесь вчера был слет ударников коммунистического труда, — объяснил мне Рыжик. — Ну, тех… С металлургического комбината…
— А тут есть металлургический комбинат?
— Еще бы! В Заполярске и всюду вокруг, знаешь, сколько полезных ископаемых! И медь, и никель, и кобальт… Ты географию, что ли, не проходил?
Вовка Рыжик очень оскорбился за свой Заполярск и за его полезные ископаемые, о которых я ничего не знал. Но тут стал медленно, тоже как во всех самых настоящих театрах, гаснуть свет. И не спеша в разные стороны пополз тяжелый занавес…
Пьеса мне очень понравилась. Она была, как сказал Рыжик, «вся построена на зарубежном материале». Я вообще должен сказать, что Рыжик, который был простым, скромным и ничего из себя не воображал, как-то сразу менялся, когда речь заходила о театре. Он начинал говорить взрослыми, не очень мне понятными фразами и поглядывать на всех свысока: он считал себя будущим артистом!
Значит, дело происходило в Париже… Одна очень честная женщина, которую звали Жаннеттой, узнав, что сын ее во время войны помогал фашистам и даже выдавал им французских патриотов, решает разоблачить своего собственного сына, которого она сама родила на свет и очень-очень любила. Но муж ее, профессор, который тоже считает себя честным и хорошим человеком, мешает ей и, чтобы спасти своего единственного сынка, объявляет жену ненормальной…
У Жаннетты было очень приятное лицо — может быть, некрасивое, но открытое, смелое и гордое. А у профессора был большой нос с горбинкой («Типично французский!» — как пояснил мне Рыжик) и лысина, казавшаяся белой перевернутой сковородкой, которую кто-то сзади надел ему на голову. Мне даже было странно, как такая симпатичная женщина могла выйти замуж за этого горбоносого и лысого профессора.
Между мужем и женой все время происходили ссоры, которые Рыжик назвал «главным конфликтом пьесы». И еще мне показалось удивительным, что в пьесе ни разу не появлялся сын-предатель, из-за которого как раз и ссорились все время на сцене. Но Рыжик сказал, что это «очень оригинальный драматургический прием». Может, так и было, но мне все же очень хотелось взглянуть на физиономию этого сынка.
Когда пьеса уже кончалась, Рыжик наклонился ко мне и в полутьме ложи шепотом спросил:
— Тебе кто здесь больше всех понравился?
— Жаннетта! — не задумываясь, ответил я.
— Нет, это ты говоришь об образах, которые создал драматург… Жаннетта — положительная, поэтому она тебе и нравится. А из актеров кто больше всех?
— Жаннетта! — опять повторил я.
Рыжик нахмурился и даже на минуту отвернулся от меня. А потом снова зашептал в самое ухо:
— Только не вздумай сказать об этом ему! — Он ткнул пальцем в противного профессора с горбатым носом.
— А как же, интересно, я могу ему об этом сказать? Знаком я с ним, что ли?..
— Ну, конечно, знаком! — торжествующе, забыв даже о шепоте, воскликнул Рыжик. — Ты не узнал отца? Значит, он великолепно перевоплотился!
— Это… это Владимир Николаевич? — недоверчиво прошептал я. — Но ведь у профессора нос горбатый и потом… лысина.
— Это все ему прилепили! — радостно потирая руки, объяснил Рыжик. — Так, значит, ты его не узнал? Очень здорово! И неужели она нравится тебе больше, чем он? Нет, не в смысле поступков. Он ведь и должен быть плохим… Понимаешь? А я тебя об актерской игре спрашиваю. Неужели тебе кажется, что она лучше играла?
Сперва мне захотелось сделать Рыжику приятное и сказать, что лучше всех «перевоплощался» на сцене Владимир Николаевич. Но потом я подумал: «Нет, не буду врать! Раз уж он такой справедливый и не разговаривал со мной целых три дня, пусть сам тоже слушает правду!»
И я сказал:
— Владимир Николаевич очень хорошо перевоплощался… Но мне все равно больше всех понравилась Жаннетта!
У Рыжика стало такое лицо, точно он хотел выбросить меня через барьер из директорской ложи.
— Если ты хоть когда-нибудь при отце похвалишь ее, получишь… Понял?
И он показал мне кулак, который я, несмотря на полумрак ложи, вполне ясно разглядел.
— А почему? — тихо спросил я.
— Не твое дело! Но только попробуй похвали!..
Кулак снова появился поблизости от моего уха.
«Неужели Владимир Николаевич любит чтобы только его одного нахваливали? — размышлял я. — Это совсем на него не похоже! И почему я не должен хвалить Жаннетту, у которой такое замечательное лицо? Которая так хорошо играла и так мне понравилась?!.»
Она пришла мне в голову совершенно неожиданно, как все мои самые гениальные идеи. Это была самая первая идея, которая осенила меня за Полярным кругом. Но я опять забегаю вперед…
А дело было так. Возвращаясь с Вовкой Рыжиком из театра, я заметил большую очередь возле одного из магазинов.
— За мебелью стоят, — сказал Рыжик. — У нас в Заполярске очень много домов строится, люди в квартиры новые въезжают — значит, всем мебель нужна. Вот ее и не хватает… По Енисею столько шкафов и диванов сразу не перевезешь!
Я понял, что и нам с мамой тоже придется постоять не один день в таком вот длинном хвосте.
— У нас дома даже этажерки для книг и стол самодельные, — продолжал Рыжик. — Вот придешь и увидишь. Я в школьной столярной мастерской под руководством Ван Ваныча сделал.
— Под руководством кого?
— Ван Ваныча! Ну, нашего учителя труда. Иваном Иванычем зовут. А он очень энергичный и всегда требует: «Не тратьте даром времени на пустяки!» Вот мы для быстроты, чтобы «не тратить времени на пустяки», его имя-отчество и сократили. «Ван Ваныч» получился.
— Интересно… А мы у себя в школе, в Москве, тоже табуретки сами мастерили, — вспомнил я. — Только не для самих себя, а для жильцов из нового дома, который возле нашей школы построили. Тимка Лапин, отрядный поэт, даже стихи про это сочинил.
Я остановился и, помня, что Рыжик — будущий артист, продекламировал с максимальным выражением:
Ах, детки, детки, детки,
Сколотим табуретки!
На кухни их поставим —
И свой отряд прославим!
Вспомнив эти стихи, я снова загрустил по своей школе, по своим товарищам, по Витику-Нытику, который был, оказывается, таким преданным и верным.
— У меня в Москве, знаешь, сколько близких друзей было! — сказал я.
Рыжик насупился:
— А близких друзей у человека много быть не может. Настоящий друг может быть только один и на всю жизнь! Так я считаю. А все остальные просто так, знакомые… или приятели. Вот у меня, например, отец — друг на всю жизнь!
— И больше у тебя друзей не будет? — заволновался я.
Все печальные воспоминания сразу вылетели у меня из головы: очень уж мне хотелось стать для Рыжика «настоящим другом» и «чтобы на всю жизнь»! Но он ничего не ответил на мой вопрос, точно не расслышал его, и мне опять стало не по себе.
А дней через десять я вспомнил, что пора уже посылать в Москву свою очередную корреспонденцию. Я знал, что ехидная Галя Калинкина, которая отсюда, издалека, совсем не казалась мне ехидной, а казалась, наоборот, доброй и очень симпатичной; что наш солидный Толя Буланчиков, и наша высокосознательная Наташа Мазурина, и мой верный друг Витик-Нытик, и даже жалостливая Лелька Мухина — все ждут от меня сообщений о каких-нибудь замечательных делах, которые я лично придумал и организовал. Ведь Толя Буланчиков на прощанье так мне и сказал:
— Ты уж развернись там во всю ширь! Пусть знают, каких инициативных ребят воспитывают наша школа и наш пионерский отряд!
Но я пока еще «во всю ширь» не развернулся. О чем же было писать? А не писать тоже было нельзя, потому что мои московские друзья могли бы подумать, что я вовсе не собираюсь доказывать всем здесь, в Заполярске, «каких инициативных ребят воспитывают наша школа и наш пионерский отряд» под руководством Толи Буланчикова. О чем же было писать?!
И вдруг я прямо с балкона подскочил к письменному столу, схватил ручку и быстро-быстро застрочил по бумаге:
«Идея номер один! Я так решил назвать эту заметку, потому что хочу рассказать в ней о своей самой первой идее, которая родилась здесь, за Полярным кругом, среди вьюг, буранов, низкорослых кустарников и полярных ночей. То есть пока еще ничего такого нет — ни вьюг, ни полярных ночей, а есть только низкорослые кустарники, но все это скоро наступит… И вот я, готовясь к борьбе со стихийными трудностями, решил придумать что-нибудь такое, что сделало бы жизнь заполярников легче и радостней.
А надо вам сказать, что здесь строят очень много жилых домов, и если вы пройдете по главным улицам, то и от Москвы их не отличите. Но вот мебели пока еще не хватает. Ведь город-то еще совсем новый, молодой! Даже, можно сказать, юный. И всем, значит, нужна мебель. И вот я решил предложить, чтобы столярная мастерская школы, в которой я скоро буду учиться, была срочно переименована в „Мебельный цех“ и стала изготовлять разную мебель для местного населения: этажерки, стулья, столы, табуретки…»