И сразу Кукурузо оживился — не умел он долго сидеть и раздумывать. Он был человеком дела.
— Ну, хватит, об этом потом… А теперь давай подумаем, как мы будем Кныша ночью задерживать.
— Что?! Задерживать?! Как же его задержишь? Он же нас утопит, как котят.
— Утопит? В ружьё зачем? Ты что, думаешь, для такого дела нужны люди и колья? Ружье — это не шутка. Это оружие. Бац — и будь здоров!
— Ты что, собираешься в него стрелять? — со страхом спросил я.
— Ну вот тебе сразу стрелять! Не стрелять, но… если что… Вообще, ружья кто хочешь испугается.
— Конечно,— согласился я.— Только как же… Я… ночью… а дома? Тебе хорошо, ты на необитаемом острове, тебе отпрашиваться не у кого. А я…
— Да отпросись. Подумаешь! Что-нибудь придумай.
— Что?
— Ну, что на рыбалку идешь или еще что-нибудь.
— Я и так на рыбалке сейчас.
— Да ты что — маленький! Тут такое дело, можно сказать, государственное, а он…
— Ну хорошо, что-нибудь придумаю. Только мне придется сейчас домой ехать.
— Езжай, а я что…
Я сел в лодку.
Лицо у Кукурузо было грустным и хмурым. Видно, ему очень не хотелось оставаться одному на острове. Он ходил по колено в воде вокруг лодки и, ощупывая борта, бормотал: «Вот тут надо было зашпаклевать, а тут просмолить, а эту доску вообще заменить».
Ему хотелось еще что-то сказать, он почесал за ухом, шмыгнул носом и наконец сказал:
— Ты знаешь… Ты бы привез мне нытиков. Хоть один. Захотелось, как перед смертью. А то всё рыба да рыба.
Нытиками называли у нас глазурованные пряники, что продавались в сельмаге. Высохшие и твёрдые, как дрова, они ноют, когда вгрызаешься в них зубами. Один нытик можно есть целый день. Может, за это мы и любили их.
— Хорошо, привезу, а как же,— сказал я и оттолкнулся от берега.
Глава 19Во сне и наяву
— Где ты целый день бегаешь не евши? Смотри, даже глаза ввалились,— укоризненными словами встретила меня мать.
— Да вы что, мама! Я ухи вот так наелся. Ох и вкусная! Там один Сашка такой мастер оказался — лучше любого повара,— я так неожиданно обмолвился, что едва успел закрыть рукой рот, чтобы совсем не проговориться. Мать заметила мой жест и, подозрительно глянув на меня, спросила:
— О каком это ты Сашке?
— Да про… про… Юрчишина,— начал выпутываться, словно вьюн из сети.— Ну тот, знаете, что у мельницы живет, дядьки Михаила сын.
А сам аж изнываю внутри. А что, если мать его сегодня в селе видела? Пропал тогда. Нет, пронесло! Мать ничего не сказала. Значит, не видела.
— И что — хорошо клевало? — ласково улыбаясь, спросила мать.
— Плохо! Едва на уху наловили,— не краснея, врал я.— Мы сегодня на ночь собираемся. На плесы. Пустите?
— Посмотрим, посмотрим. Иди-ка дров наруби, а то у меня все кончились.
И я, обрадовавшись, что всё обошлось, побежал рубить дрова.
До обеда я волчком возле матери крутился — то воды принесу, то помои вылью, то в хате подмету. Такой хороший, такой покладистый. А что поделаешь, нужно же, чтобы на ночь отпустили. Кукурузо же ждет.
После обеда почему-то глаза у меня слипаться начали — давали знать ночные приключения. Прилёг я под грушей в холодке и сразу провалился в сон, как топор в воду. И приснилось мне что-то странное. Не сон, а просто кино.
Стою я, значит, на берегу острова Переэкзаменовки. Стою и вижу, выплывает на плёс корабль, огромный белый океанский корабль (я такие только в кино видел), трехпалубный, а труба больше, чем вся наша хата. Я стою и удивляюсь: как это он через узенькие стружки в камышах проплыл? Но не успел я хорошо насмотреться, как с корабля спускают трап и по трапу идет на берег… Гребенючка. Подходит ко мне и говорит:
— Приветствую вас. К вам на остров приехала немецкая делегация школьников. Вы будете переводчиком.
Я удивленно смотрю на неё, и мне хочется сказать: «Что это ты, дурище, меня на „вы“ называешь?» Но я почему-то вежливо отвечаю:
— С большой радостью. Но хочу напомнить вам, что в школе я изучаю, как вам известно, английский и по-немецки говорю не очень хорошо. По-немецки я знаю лишь три слова: дер Тиш, дер Штуль и дер Бляйштифт.
— Ничего,— говорит Гребенючка,— вполне достаточно. Принимайте гостей. Вот они, пожалуйста.
Я смотрю и вижу, что по трапу спускаются Игорь, Сашка-«штурман» и Валька.
«Вот оно что! Так они, оказывается, немецкие школьники, а не наши».
Мы идем по острову и подходим к шалашу. Около шалаша стоит Кукурузо и ковыряет в носу.
— Знакомьтесь. Губернатор острова Переэкзаменовки Робинзон Васильевич Кукурузо,— говорю я, как мне кажется, по-немецки, а сам думаю: «Тьфу! Почему это я его губернатором назвал? Что он, иностранец, что ли? Он же наш, украинский Робинзон. Надо было, наверно, сказать — председатель сельсовета. Но как же тут сельсовет, когда он на острове один».
Между тем Кукурузо говорит:
— Пожалуйста!
И мы входим в шалаш. Входим в шалаш и оказываемся в большой светлой комнате, где всё белое, как в больнице. Посредине на белом столе стоит блестящая никелированная кастрюля.
— Кастрюля,— поясняет Кукурузо.— На транзисторах. Сама варит. Без огня.
«Ты смотри. Вот чертов Кукурузо! Всё-таки понавыдумывал это… на транзисторах».
— Дер Штуль? — спрашивает вдруг Валька.
— Дер Бляйштифт,— отвечаю я и сам удивляюсь, как складно выходит. Ведь она спросила: «Слушайте, а как ваше секретное дело?». А я отвечаю: «Всё хорошо, не волнуйтесь?»
Какой хороший немецкий язык! Одно слово сказал — и всё понятно. Нужно будет на следующий год попроситься в школе в немецкую группу. Обязательно. Отличником у них стать — раз плюнуть. Теперь я понимаю, почему все они: и Валька, и Игорь, и Сашка — отличники.
И тут я вдруг вижу: позади Вальки стоит в капитанской форме… Кныш. А возле него — голый, в маске и ластах, Бурмило.
«Вермахт… Подарочек от немцев… Двадцать железных… Сегодня ночью…» — вспоминаю я, и все во мне пошло-поехало вниз.
А Кныш подходит ко мне и грозно говорит:
— Даме всегда надо уступать место! — и изо всех сил толкает меня в грудь.
— Только так! — слышится голос Бурмилы.
И я лечу, лечу, лечу — куда-то в пропасть. Шлёп —и проснулся.
Вот такая чертовщина приснилась мне.
И сразу вспомнил, что мне нужно ехать ночью в плавни. Что «сегодня ночью» — именно сегодня ночью. И так мне сделалось тревожно, что и передать нельзя.
Матери не было — пошла в поле. Отец с утра на работе. Нигде никого. А тут еще этот сон… Не мог я сидеть в одиночестве. К людям меня потянуло. На улицу. Как хорошо всё-таки, что есть на свете люди! Вон голопузая детвора соседская в колее заболоченной кораблики пускает, а всё равно: глянешь на них — и легче.
Заглянул я во двор к Реням. Дед Варава сидел на завалинке и правил косу.
«Эх, ничего вы, дедушка, не знаете, где сейчас ваш дорогой внук Ява,— подумалось мне.— Если бы вы знали, не сидели бы так спокойно. А ночью его сегодня неизвестно что ожидает! Настоящая военная операция. Может, и стрелять придется! Эх!». Проскочил я мимо открытой калитки, чтобы не заметил меня дед (а то еще, чего доброго, расспрашивать начнет!).
Иду по улице.
«А может, и не приедет Кныш? Заболеет или еще что. Всякое же бывает. Но — нет, навряд ли. Такие не болеют».
Навстречу Галина Сидоровна.
— Добрый день! — здороваюсь с ней уважительно, а в душе: «Прощайте, Галина Сидоровна! Может и не увидимся больше…»
Иду дальше.
И вдруг…
— Что ты нос повесил? Снова что-то натворил и мать ремня дала? — услышал я неожиданно. Поднял голову. У колодца, с вёдрами и коромыслом, стояла Гребенючка. И смотрела на меня улыбаясь.— И почему это ты один? А где же твой переэкзаменовщик? Поругались, может?
Наверно, надо было ей сказать что-то резкое и язвительное: «Не твое свинячье дело», но мне не хотелось, и я просто сказал:
— Он в Песках, у тётки.
— А ты, бедненький, ходишь и плачешь.
И снова я удержался от обязательного в таких случаях: «Сама ты плачешь. Вот вытри под носом»,— а честно признался:
— Не плачу, но скучаю.
Мой необычно спокойные ответы, наверно, удивили и растрогали Гребенючку. Она глянула на меня с искренним сочувствием и сказала:
— Так почему ты к школе не приходишь, на площадку? Мы там всегда в волейбол играем и в другое.
— Да-а…— невнятно протянул я. И мне вдруг очень захотелось рассказать ей и про остров, и про Кныша с Бурмило, и даже про сон, что приснился мне сегодня. Я едва сдержался. Если это была только моя тайна, я бы, наверно, рассказал. Но — Кукурузо! Он бы никогда не простил мне это. Как тяжело иногда быть верным другом!
И еще я неожиданно подумал: «А умеет ли Гребенючка танцевать козачок?» И хотя я не знал, но почему-то решил, что наверно, умеет.
Пока мы говорили, она опустила ведро в колодец и теперь начала вытягивать, крутя двумя руками ворот. Я сначала смотрел, потом в душе махнул рукой: «А! Кукурузо всё равно не видит!» — и сказал:
— Давай помогу.
Она ничего не ответила, я взялся за ручку, и мы начали крутить вдвоём. Мы крутили так рьяно, что ведро качалось там, в глубине, стукалось о сруб, и слышался бесконечный плеск, как в водопаде. Когда мы вытащили, воды было всего полведра. Мы взглянули друг на друга и засмеялись.
— Давай еще.
Мне было очень весело вот так вдвоём крутить ворот. Наши руки соприкасались, мы толкали друг друга, а один раз даже стукнулись лбами. И всё время смеялись. Стало жалко, когда вёдра уже наполнились.
Она прицепила их на коромысло, взяла на плечи и пошла пошатываясь. Где-то в глубине шевельнулась у меня мысль: надо было ей помочь, поднести хоть до ворот. Но на это уже у меня не хватило пороха. И я лишь молча смотрел ей вслед. И думал, что на необитаемом острове я бы не жил ни за что на свете. Даже за мотоцикл с коляскою.
«Прощай, Ганя! Может, мы и не увидимся больше… И ты всю жизнь будешь вспоминать эту нашу встречу у колодца… Ой! — вспомнил я внезапно.— Кукурузо же нытиков просил привезти. А скоро же магазин закроется».