Исторические песни воспевали Ермака в двух его ипостасях — и как разбойничьего атамана, и как расширителя границ государственных. Второе качество полностью покрывало первое, но не скрывало и не исключало его.
«Ой ты гой еси, надежа православный царь!
Не вели меня казнить, да вели речь говорить.
Как и я-то, Ермак сын Тимофеевич,
Как и я-то, воровской донской атаманушка,
Как и я-то гулял ведь по синю морю,
Что по синю морю по Хвалынскому,
Как и я-то разбивал бусы-корабли,
Как и те-то корабли все не орленые.
А теперича, надежа православный царь,
Приношу тебе буйную головушку
И с буйной головой царство Сибирское».
Речь возговорит надежа православный царь,
Как и Грозной-то царь Иван Васильевич:
«Ой ты гой еси, войсковой донской атаманушка!
Я прощаю тебя да и со войском твоим,
Я прощаю тебя да за твою службу,
За твою-то ли службу, мне верную.
И я жалую тебе, Ермак, славной тихой Дон».
Исторические песни сохранили память о героических событиях — взятии Смоленска и Азова, выходе на Амур-реку, победах петровского войска. Сохранили они память и о событиях, потрясавших Московское государство, — о великой смуте, расколе, стрелецком бунте. Запомнили они и другие факты, встревожившие народное воображение, — насильное пострижение цариц, казни лихих людей и больших бояр, кончины держателей царства и их противников.
В те годы Русь вырастала в Россию, и пестрая, мятущаяся, кровавая история Московского государства извилистой и бурной рекой течет в песнях. Порой река как бы приостанавливается, и тогда широкий разлив раздумчивой печали обманывает взгляд наружным спокойствием. Но то внешнее впечатление: под зеркальной гладью продолжают бурлить прихотливые и непокорные воды. И вот уже за ближним поворотом они снова вырвались на поверхность и бьют в берега мятежными и звонкими волнами.
Целая эпоха отделяет историческую песню от былины, и это сказалось и на ее характере и содержании. Река одна и та же, но резко изменилось ее течение, переменились и ее берега.
Все, о чем мы до сих пор говорили, относилось, собственно, к дописьменной, народной поэзии. Устную народную прозу составляют главным образом сказки. О них мы сейчас и поведем речь.
Сказка в фольклоре — это устный рассказ о выдуманном событии, носящем фантастический, приключенческий и анекдотический характер. В отличие от былины, а тем более исторической песни она лишь в редких случаях опирается на воспоминания о действительных происшествиях. Сказка — целиком создание народного воображения. Возникает она, разумеется, не в безвоздушном пространстве, ее материал — вполне реальная действительность, и населена она не только фантастическими персонажами, а достаточно достоверными мужиками и барами, солдатами и попами. Но действительность преображена в невероятность, а реальные герои наделяются нереальными свойствами и возможностями.
Сказок у каждого народа сотни и тысячи. Русских сказок, известных только по большим печатным сборникам, насчитывается свыше трех тысяч, а если присоединить сюда периодические и краеведческие издания, неопубликованные записи и пересказы, цифру можно увеличить, по крайней мере, в два или три раза.
Существует несколько основных видов сказки. Сказки волшебные или чудесные; сказки о животных; сказки бытовые и анекдотические; сказки-предания.
Древнейшие из них — волшебные сказки, сохранившие память о давних верованиях и представлениях, восходящие к далекой языческой старине. Глава о мифологии подготовила вас к восприятию сказочного мира, и мы без лишних околичностей перешагнем его порог.
И вот оказываемся мы в некотором царстве-государстве, где на краю дремучего леса притулилась небольшая деревенька. И уже на краю той глухой деревеньки стоит покосившаяся изба, в которой живут старик со старухой и три их сына. Двое сыновей — обычные парни и тянутся вслед за своими сверстниками выйти в настоящие мужики, поравняться с ними, а может быть, и чуть обогнать их в житейском достатке. Неинтересные они ребята, и не стоит обращать на них внимание, разве что только для того, чтобы сравнить их с третьим братом. Кажется, ничем он не взял, неказист и невиден, лежит целый день на печи, дурака валяет. Да он и впрямь, кажется, умом не берет, а величают его соответственно — если по-доброму, то Иванушкой-дурачком, а по-злому, так просто Иваном-дураком. И не знают в деревне — а мы-то с вами знаем! — что валяется он на печи лишь до поры до времени, ожидая, в безделье настоящего дела. Ведь Илья Муромец тоже сиднем тридцать лет и три года сидел, пока калики перехожие на пороге не появились.
А появляется настоящее дело, встает непомерная обычному разуму задача, и некому это дело сделать, некому такую задачу решить, кроме запечного Иванушки с неявленными и нерастраченными по пустякам силами. Поднимается Иванушка-дурачок с печи и уходит по лесной тропе в неведомые дали. Ждут его там великие страхи и напасти. Стоит в глухой чаще избушка на курьих ножках, живет в ней Баба Яга Костяная нога. За высокими стенами, за крепкими замками сидит на своих сокровищах Кощей Бессмертный. В темной пещере затаился Змей Горыныч. У них одна общая специальность — чинить разные козни русскому человеку. Приохочены они и еще к двум нехорошим делам — похищению красавиц и пожиранию добрых молодцев.
Не обойти, не объехать эти страшные страшилища. Но Иванушка либо силой, либо хитростью справляется с Бабой Ягой, находит Кощееву смерть, спрятанную в утином яйце, побеждает двенадцатиглавого Змея Горыныча. Помогают ему одолеть их разные волшебные вещи и предметы. Некоторые из них не прочь были бы приобрести и мы, хотя и живем в век электроники и кибернетики. Конечно, меч-самосек и ковер-самолет не выдержат сравнения с атомной бомбой и воздушным лайнером, зато скатерть-самобранка заставит отступить не только общепитовскую столовую, но и фешенебельный ресторан. Не изобрела современная наука ни шапки-невидимки, ни живой воды, ни волшебного перстня. Мне заметят, что сама наука — это и есть теперешний волшебный перстень, открывающий любые тайны на свете, но это, так сказать, метафора, а Иванушка носил на пальце доподлинную вещицу, заменявшую ему все академии.
В конце путешествия, одолев противников и преодолев препятствия, получил Иванушка руку спасенной им красы-девицы. Оказывалась она царевной тридевятого царства, и Иванушка-дурачок преображался в Ивана-царевича, в золотом тереме праздновавшего с ней веселую свадьбу.
То, что мы рассказали, это лишь грубая и бедная схема прихотливого и богатого узора. Будто яркими шелками — синими, красными, зелеными, желтыми — выткан он по льняной скатерти. Настолько он зрим и впечатляющ, что почти без изменений переносила его на свои полотна русская живопись, и воображению художника немногое случалось добавлять к народной фантазии. Васнецов и Нестеров, Врубель и Рерих с четырех разных сторон раздвинули ветви сказочной чащи, и мы увидели их глазами древние образы и поверья. Но радость открытия смешивалась с радостью узнавания, и каждый мысленно сличал новые облики с прежними, возникавшими из памятных с детства сказок.
В литературе всеобъемлюще воспринял и развил сказку Пушкин. Мы видим у него не столько следование сказочной традиции, сколько переосмысление, развитие и обобщение ее. Ни одна сказка, даже в высших образцах, не ведала таких блистательных описаний, как пушкинские «Сказка о царе Салтане» или «Сказка о рыбаке и рыбке». Ни одна сказка не являет примера такой художественной завершенности, как создания пушкинского воображения. По отношению к фольклору стихи великих поэтов даже не ветвь от ствола, а второй ствол от одного корня, и часто ветви его покрывают своей листвой ветви первого.
Щедра и причудлива сказочная стихия Гоголя. Но разительно отличается она от пушкинской. И дело не только в том, что больше украинская, а не собственно русская сказка находилась в ее истоках. Пушкинский гений входит в сказку, движется в ней и движет ее, он и полнится сказкой, и наполняет ее — это великая цельность; гоголевский — никогда не сливается со сказкой до конца, он будто и внутри сказки, и одновременно вне ее, второй, третий, четвертый смысл постигается им за первым ее смыслом, образы его многозначны. Ведь даже в акварельно чистой «Майской ночи» есть место, где ведьму, затерявшуюся в толпе русалок, опознают по черной точке в светящемся теле. И конечно, такой образ далеко выходит за пределы наивного повествования и начинает жить самостоятельной жизнью. Соответствий ему вы найдете множество. И здесь уже не простодушная сказка, а великий писатель говорит с вами горьким своим языком.
Гоголь порой сам создавал образы, не имевшие соответствий в народном воображении. Таким образом, по-видимому, является Вий. Гоголевская ссылка на народную сказку, несмотря на многолетние изыскания фольклористов, никак не подтверждается. И знаменитое «поднимите мне веки» надо целиком отнести на счет Гоголя.
Сказочное у него все больше преобразуется в фантастичное, и это фантастичное врывается в самые наиреалистические произведения писателя. Вспомните бурую свинью, утащившую из поветового суда прошение Ивана Никифоровича; вспомните злосчастного майора Ковалева, чей нос в мундире статского советника имеет наглость стоять службу в Казанском соборе; вспомните, наконец, призрак Акакия Акакиевича, сдергивающего шинель со Значительного лица. Причудлива и фантасмагорична русская действительность, и если черта в «Ночи перед Рождеством» можно хоть по рогам отличить от губернского стряпчего, то различие между каким-нибудь уездным присутствием и адской прихожей, где толкутся мелкие бесы, уже вовсе стирается. «О, не верьте этому Невскому проспекту. Я всегда закутываюсь покрепче плащом своим, когда иду по нему, и стараюсь вовсе не глядеть на встречающиеся предметы. Все обман, все мечта, все не то, что кажется».
Но это уже фантасмагория, а не сказка. В сказке нет разницы между тем, что «кажется», и тем, что «на самом деле». Сказка — цельность, а не раздвоенность, общность, а не дробность сознания. И, однако, «Невский проспект» Гоголя начинается не в виду Адмиралтейской иглы, а с сельской улицы, освещенной ясными звездами «Ночи перед Рождеством».