Как бы прогуливаясь, мы со Смилянским вошли в купе, где ехал Павел Смирнов. Там мы застали Алексея Погодина: в руках у него была буханка хлеба и кольцо колбасы. Все это приношение он протянул Смирнову.
— Ты чего это не ешь? — спрашивал Погодин. — Думаешь, до Москвы больше кормить не будем? Поправляйся.
Павел густо покраснел и быстро, проницательно глянул на Погодина, на меня, воспитателя.
— Зачем мне? — сказал он, улыбаясь, спокойно, чуть разведя руки. Просто аппетиту не было. Сами понимаете… большое возбуждение. Я и сунул колбасу под подушку. Через часок сяду и наверну.
А глаза его — зоркие, холодные, сказали: следите за мной? Ловите? Не на простачка напали.
И я окончательно убедился: Павел задумал побег из поезда.
Наступила ночь, я прилег в своем купе на нижнюю полку, заложил руки за голову. Поскольку весь вагон был занят соловецкими «пассажирами», двери с обоих концов заперли на ключ, так что ночью из них едва ли кто мог сбежать на остановке. Можно было спокойно отдохнуть до утра, но мне не спалось. Как за подмороженным окном мелькали ели, редкие огоньки деревень, так и передо мной мелькала моя пестрая, беспокойная жизнь. Давно ли я сам был в положении моего старого кореша Павла Смирнова?
Сам я москвич, детство провел на Проточном переулке у Смоленского рынка: до Октябрьской революции здесь всегда ютилось мелкое ворье, бродяги, пропойцы. Рядом находился Рукавишниковский приют, который вернее было бы назвать тюрьмой для малолеток. У меня там было полно дружков. С ними я шнырял по толкучке, приучился воровать. Только что кончилась гражданская война, в стране свирепствовала разруха, работу найти было негде, подростки моего возраста безрезультатно околачивались на бирже труда. А соблазнов было много, в стране разрешили частную торговлю, магазины, палатки были завалены костюмами, отрезами материй, сластями, нэпманы раскатывали на рысаках, старые барыни вынули запрятанные браслеты, серьги, из ресторанов зазывно звучала музыка. Новоиспеченным буржуям можно нас грабить, а нам их нельзя?
Так я попал в тюрьму на Матросской Тишине и как несовершеннолетний отсидел недолго. Тут я познакомился с настоящими «мастерами отмычки», выйдя, стал воровать с ними в компании и получил новый срок. Судимости шли одна за другой, и наконец я был выслан на Мяг-остров в Белом море, недалеко от Соловков. Я понял, что следующий мой «срок» будет «красненькая», «червонец», а там на очереди встанут и «три золотника свинца».
И в августе 1927 года, вернувшись из очередного заключения в Москву, я глубоко задумался: как же мне жить? Кривая дорожка к добру не приведет. А что делать? Поступить на работу? Кто возьмет такого ухаря, как я? Старых дружков на Смоленском рынке я не нашел, из разговоров узнал, что большинство их в заключении, а часть в Болшевской трудкоммуне ОГПУ. «Трудкоммуна»? Это было большой новостью. И когда мне сказали, что там находится и мой старый «кореш», вор, бывший приютский из Рукавишниковского Илюха Петров, я решил проведать его, понюхать, что же это за коммуна? С чем ее едят? Ведь мне уже стукнуло двадцать два года, пора было окончательно решать, кем быть.
Адреса точного я не знал, слышал только, что ехать надо всего с полчаса, с Ярославского вокзала. Так добрался до Подлипок, и тут мне люди подсказали сойти.
Помещалась коммуна в лесу, в бывшем имении «шоколадного короля» Крафта, после революции сбежавшего за границу. Избы соседней деревеньки Костино заметно начали теснить новые просторные бараки, где жили коммунары. Я сразу встретил целую кучу старых друзей. Илюху Петрова, который уже был мастером машинного отделения обувной фабрики и поразил меня отличным костюмом, новенькими ботинками; Ивана Бунакова, Николу Андреева, Сашу Дуленкова по кличке Егоза. Все они обрадовались мне и усиленно стали советовать кинуть якорь в Болшеве.
Я засмеялся:
— Хохлы говорят: «Це дило треба обмозгуваты». Я возьму бутылочку, посидим и подумаем.
— Отставить, — засмеялся Илюха Петров. — Бутылочка у нас не пройдет. Тут сухой закон, как в Америке. Понял, Коля? И если к нам поступишь, то имей в виду: клюкнешь — выгонят.
Вот какие тут порядки? А что? Не так и плохо. Понавидался я за воровские годы и пьянства, и разврата, и грязи — глаза б не глядели! Эна как выглядят мои старые приятели: чистенькие, веселые, ходят, не оглядываясь, что «мильтоны сцапают». Клуб у них свой, столовая, светлые общежития, работают на фабриках как свободные люди. Охраны — никакой. И я решил зацепиться в Болшеве. Примут ли вот только? Старые дружки сразу стали хлопотать, потащили меня к управляющему коммуной и первому ее воспитателю Сергею Петровичу Богословскому. Тот выслушал нас спокойно, не перебивая, и за это время я поймал на себе несколько его внимательных взглядов.
Потом он коротко сказал:
— Что ж: в пятницу на общее собрание. Как решат коммунары.
Разговор этот состоялся во вторник, а пока Саша Егоза с разрешения руководства взял меня под свою ответственность и на полное содержание. Мы спали «валетом» на его койке, делили на пару обед и ужин в столовке, конечно, просили у повара добавки.
В пятницу меня представили общему собранию. Надо сказать, что я сильно волновался. В зале длинного одноэтажного клуба, похожего на барак, сидело человек шестьсот парней, девушек — все бывшие обитатели тюремных камер, а теперь работники обувной, лыжной, трикотажной фабрик. Почти все с татуировкой на руках, а то и на груди.
Председатель приемочной комиссии предоставил мне слово. Я вышел на сцену, глянул в зал и как ослеп: ну и народищу! Тысяча глаз! Рассказал о себе, как сумел:
— Из рабочей семьи сам. Отец, мать малограмотные. Отдали меня в начальную школу, ну… в третьем классе на второй год остался и бросил. Двенадцать лет мне было, определили «мальчиком» в контору к итальянцу Пенну на Басманной, дом 4. Надоели тычки, подзатыльники… стал околачиваться на Смоленском рынке. Дружков завел с Рукавишниковского приюта, вот Илюху Петрова, Егозу… вместе с горки на «дно» катились. Поступал на биржу труда, да ведь безработица…
Я стоял весь мокрый и почему-то сжимал и разжимал пальцы рук. Из зала мне задали несколько вопросов: интересовались, в каких тюрьмах сидел, по каким делам.
Потом выступили два поручителя, дали мне характеристику.
— Я Журавля знаю еще с Рукавишниковского, — сказал Илья Петров. — Соседями жили, вместе на Смоленском рынке у барынек золотые часики снимали, срывали бриллиантовые брошки, серьги. И вор был хороший и кореш. Три судимости, последний срок отбывал на Мяг-острове, в Белом море. Я с Николаем говорил, он хочет, как и мы, стать на честный путь. Поручаюсь за него.
— Подходит! — выкрикнул кто-то. — Свой.
Общее собрание постановило принять меня в коммуну, и я должен был дать «присягу», или «клятву», обязательную для всех поступающих. Вот что я должен был делать, став воспитанником:
I. Безоговорочно поставить крест на прошлом.
II. Неукоснительно выполнять внутренний распорядок коммуны и поддерживать дисциплину.
III. Старательно работать на производстве и быстрее освоить какую-нибудь квалификацию.
IV. С осени поступить учиться в школу и получить среднее образование.
V. Не употреблять спиртного, наркотиков и не играть в карты.
В последнем пункте заключалась вся жизнь блатных на воле и даже в тюрьме, в лагере, поэтому на него обращалось особое внимание. Каждого предупреждали: неисполнение его влечет за собой исключение из коммуны.
Для меня началась совсем новая жизнь — трудовая жизнь. Большинство моих старых друзей работали на обувной фабрике, поступил туда и я. Поставили меня в заготовочный цех на подсобные операции. На работу я накинулся с жадностью. Подумать только: мне, вору, завсегдатаю тюремной камеры, дают возможность жить честно, на воле, бок о бок с корешами. Не сказка ль? Да и хотелось накопить деньжонок, приодеться.
Когда не хватало работы в заготовочном цехе, я бежал в машинное отделение на «закрытие шва», так как на этой операции постоянного рабочего не было.
Первые три месяца мы работали в коммуне бесплатно, погашая долг за спецовку, общежитие и питание, что нам давали «в кредит» с первого же дня поступления. А потом уже начислялась зарплата. Через год, к отпуску 1928 года я получил на руки кучу денег, сразу купил отличное драповое пальто, три костюма и стал «богатым женихом». Я и в самом деле уже приглядывал себе невесту.
Старательность мою заметили, зачислили в актив коммуны, поручили организовать библиотеку: привести в порядок журналы, брошюры. Я стал в тупик. Что с ними делать? Переплести, что ли? Раньше в нашем доме не было ни одной книги, и я к ним не тянулся. Я даже не знал, что такое художественная литература. Признаться воспитателям было стыдно, пришлось засесть за чтение. Я уже поступил в коммунскую вечернюю школу, учился старательно. Трудно было, да куда денешься? Характер у меня общительный, я люблю быть на людях — и меня выдвинули помощником заведующего хозяйством. В чем это для меня выражалось? В моем ведении оказался прием, встреча новых коммунаров: я их оформлял, водил в баню, выдавал одежду. А затем ко мне перешла и столовая.
И вот тут-то подоспела командировка в Соловки: прием новой партии. Коллегия ОГПУ все шире ставила смелый, единственный в мире опыт — перевоспитания бывших заключенных в свободных условиях. Чтобы обеспечить всех работой, в коммуне расширялись фабрики, строились новые корпуса. Было отмечено, что производительность труда у нас в Болшево значительно выше, чем в тюрьмах и лагерях. И теперь Смилянскому и нашей комиссии надо было постараться, чтобы среди этих ста, вернее, девяноста восьми, «пассажиров» не было никакого отсева. Тем более мне хотелось сохранить, поставить на верный путь старого друга по Сокольнической тюрьме Павла Смирнова. Я видел: он настолько закоренел, настолько далек от мысли о честном труде, что с ним нужно провести большую работу. А разве не так же было почти со всеми обитателями Болшева? Терпение тут надо да терпение.