Необыкновенная история о воскресшем помпейце (сборник) — страница 2 из 21

льной операции — возбуждения искусственного дыхания, помпеец продолжал лежать пластом, не пошевелил ни пальцем.

— Согро di Dio! (Господи помилуй!) Отдохнем немножко.

Не желая показывать камердинеру своего отчаяния, Скарамуцциа опустился в кресло и закурил сигару. Три битых часа, ведь, он, заклятый курильщик, не делал ни одной затяжки. — и все напрасно.

Антонио также доработался до третьего пота. Отирая платком лицо, он в совершенном изнеможении прислонился к дверям. Хотя профессор и отвернулся от него к окошку, камердинер хорошо видел, с какою нервностью тот пускал к потолку клубы дыма: очевидно, и у господина его не оставалось уже надежды воскресить мертвеца.

— Да не сходить ли сейчас за гробовщиком? — решился предложить Антонио.

Скарамуцциа грозно на него оглянулся.

— Что?!

— Я только думал, сударь, что все равно толку не будет…

— Смей ты у меня только еще заикнуться!

Он быстро подошел опять к бальзамированному и кивнул камердинеру, чтобы тот взялся также за дело. Очень может быть, что и на этот раз все усилия их ни к чему бы не привели, если бы Скарамуцциа вынул изо рта сигару. Продолжая же курить, он волей-неволей пускал в лицо распростертого перед ним помпейца струю за струей табачного дыма. Не мешает здесь кстати заметить, что итальянский табак довольно низкого качества, и у непривычного человека от едкого дыма его неизбежно запершит в слизистых оболочках носа и горла. Вдруг ноздри помпейца задрожали, раздулись, и он чихнул и фыркнул так звонко, что наклонившийся над ним Скарамуцциа отшатнулся. Вслед затем мнимоумерший, не раскрывая еще глаз, поморщился и пробормотал, разумеется, по-латыни:

— Что это за отвратительный запах гари?

И господин, и камердинер от неожиданности просто остолбенели. Господин пришел в себя первый.

— Ах, голубчик ты мой! Ну, Антонио, скорей же вина и устриц!

Услышав чужой голос и незнакомую речь, помпеец повел кругом непрояснившимися еще глазами и остановил их на хозяине.

— Где я, и что со мною?

Скарамуцциа, как человек ученый, знал, разумеется, по-латыни, и объяснялся даже довольно свободно на этом языке.

— Ты в Неаполе и у добрых друзей. — отвечал он. — Ты помнишь вероятно, что дал когда-то закопал себя?

— А! правда. И я теперь ожил?

— Ожил — после довольно долгого сна.

— А именно?

Скарамуцциа опасался испугать едва ожившего и уклонился от прямого ответа.

— Как раз вовремя, чтобы дать мне познакомиться с тобою, — сказал он. — Не забывай, что ты пациент. Первым делом надо тебе подкрепиться. Эй, Антонио! Скоро ли?

— Несу, синьор, несу.

Не без некоторого усилия проглотил расслабленный пациент с полдюжины устриц. Когда же хозяин влил ему в рол рюмку старого вина, он сперва поперхнулся, раскашлялся, а потом закрыл опять глаза и впал тотчас в глубокое забытьё.

— Теперь мне можно идти, синьор? — спросил шёпотом Антонио.

— Ступай. Но, как сказано, — я никого не принимаю, ни единая душа не должна знать, что происходил в этих четырёх стенах.

— Синьор хочет делать над этим… «субъектом» научные опыты?

— Да. Но тебя это, я думаю, не касается?

— Точно так. Но, извините, синьор: у меня в груди тоже не камень, знаете, а сердце. Вы не станете его очень мучить?

— Мучить?

— Да, как, бывало, знаете, этих лягушек да кошек. Не будете вытягивать ему жилы, распарывать живот, сдирать с него кожу?

Скарамуцциа нетерпеливо дернул плечом.

— Ты — малолетний. Антонио! Субъект мой — не лягушка, не кошка, а человек, как и мы с тобой. Интересует же он меня, как одушевленная древность, и изучить его с духовной, нравственной стороны я хочу ранее моих ученых коллег. Это ты, надеюсь, понимаешь?

— Как не понять.

Человеколюбивый камердинер на цыпочках удалился. Господин же его уселся за письменный стол, развернул большую, совсем чистую еще тетрадь, вывел на заглавной странице крупными буквами: «Мой дневник о помпейце» и принялся писать самый обстоятельный отчет о том, как был им найден и оживлён помпеец.

Глава третья. Репортер «Трибуны»


Набережная ди Киайя в Неаполе.


Прошло два часа, прошло три; помпеец все еще не просыпался. Нисколько раз Скарамуцциа тревожно подходил к нему, наклонялся над ним: дышит ли он еще? Едва слышное, но ровное дыхание спящего всякий раз успокаивало нашего ученого.

Тут из-за дверей, из третьей комнаты донеслись к нему звуки двух спорящих голосов. Затем раздался легкий троекратный стук в дверь: так стучался один Антонио.

— Entrate! (Войдите!)

Стучавший, действительно, был Антонио. В одной руке у него была вазочка, наполненная визитными карточками, в другой — небольшая пачка таких же карточек.

— Это что такое? — с неудовольствием спросил его профессор.

— Карточки от разных господ, что хотели видеть вашу милость, узнать подробности про воскресшего.

— А ты уже проболтался, что мы его воскресили?

— Ой, нет, синьор! Я от всего отпирался. Да вот эти пятеро, — продолжал Антонио, указывая на бывшую у него в руке отдельную пачку карточек, — просто штурмом ломились в дверь. Еле-еле сдержал их.

— Да кто они такие?

— Газетные писаки. Извольте сами прочесть.

Профессор принял карточки и, хмурясь, прочел сквозь зубы:

— «Бартолино», репортер «Неаполитанского Курьера»; «Меццолино», репортер «Утра»; «Труфальдино», репортер «Родины»; «Педролино», репортер «Жала»; «Баланцони», доктор изящных искусств и корреспондент-репортер римской «Трибуны».

— Ну, да, так и есть! — проворчал он.

— Да, — подхватил Антонио, — четырех-то из них я кое-как еще ублажил; вечерком обещались понаведаться. С пятым же не сладил: ворвался он силой в гостиную и говорить: «доложите, мол, что не уйду, покуда самого не увижу».

Скарамуцциа в сердцах даже топнул ногой.

— Cospetto del diavolo! (Это чёрт знает, что такое!) Нечего делать. Ты, Антонио, побудь уж покамест тут: неравно пациент наш проснется.

Он сам прошел в гостиную. Непрошенный гость развалился в мягком кресле, точно был лучшим другом дома. Это был мужчина средних лет, довольно неказистый на вид и неряшливо одетый, но в правом глазу у него был ущемлён монокль, вокруг измятого воротничка был намотан ярко-пунцовый шарф, приколотый золотой булавкой величиною с маленький грецкий орех и изображавшей мертвую голову; а на толстой золотой цепочке болтался карандаш в форме золотого пистолетика. Впрочем, за качество металла мертвой головы, цепочки и пистолета мы не ручаемся.

При входе профессора, гость на половину приподнялся, небрежно-элегантным жестом пригласит хозяина сесть рядом на диван и сам опустился опят в кресло.

— Лично, signore direttore, я не имел еще чести быть представленным вам, — начал он, — но позволю себе надеяться, что имя здешнего репортера римской «Трибуны» dottore Balanzoni, вам не совсем безызвестно?

— Слышал, — холодно отвечал профессор. — Чему я обязан честью видеть вас, signore dottore?

— Во-первых, я счел долгом от имени всей нашей отечественной печати принести вам искреннее поздравление с вашей удивительной находкой!

Скарамуцциа принял недоумевающий вид.

— Я вас не понимаю, сеньор. О какой такой находке говорите вы?

Гость с приятельской фамильярностью хлопнул его по колену. Bello, bellisimo! (Премило!) Кого вы вздумали морочит? Коли вес Неаполь толкует теперь только о вашем помпейце, так как же мне-то, первому репортеру, не знать о нем? Но что пока известно еще очень немногим — это то, что вы его оживили.

— С чего вы взяли? Неужели Антонио…

— Нет, Антонио ваш, я должен отдать ему честь, нем, как рыба, — с тонкой усмешкой отвечал репортер. — Но отчего же вы сами сейчас так испугались? Что значили ваши слова: «Неужели Антонио?..» Если бы оживление не удалось, то восклицание это не имело бы смысла… Погодите же, куда вы! — вскричал он, удерживая за полу профессора, который вскочил с места. — Ведь помпеец ваш спит; стало быть, вам некуда торопиться.

— Почем вы знаете: спит он или нет?

— Наверное, спит: иначе вы не оставили бы его одного. Только напрасно вы его с первого же раза так основательно напоили.

— Напоил?

— Ну, да, потому что без крепкого вина его, очевидно, сразу бы опять не укачало.

— Ну, Lacrymae Christi вовсе не так уже крепко…

— Однако, в таком количестве!

— В каком количестве? Одна рюмка и ребенку не повредит; а он взрослый мужчина…

— Да ведь с непривычки и почти натощак…

— Как врач, я руководился строгими правилами гигиены, и более полудюжины устриц, поверьте мне, я не смел ему дать.

— Не знаю, как и благодарить вас, signore direttore! — сказал Баланцони, с притворною сердечностью потрясая обе руки ученого. — Благодаря вашей любезной сообщительности, мой завтрашний фельетон, можно сказать, готов: воскрешение из мертвых — раз; рюмка Lacrymae Christi — два; полдюжины устриц — три; сон— четыре… А уж мое дело, фельетониста, разукрасить эти данные подходящими арабесками.

— Maledetto! (Проклятье!) — пробормотал про себя Скарамуцциа.

— Но скажите, signore direttore, — продолжал репортер: — к чему вы делаете из вашего помпейца какой-то секрет?

— Я возвратил его к жизни; значит…

— Значит, можете и распоряжаться им, как вашею собственностью? В наш просвещенный век, слава Богу, свобода личности вполне ограждена, и сам помпеец ваш первый запротестует против вашего самоуправства с ним!

— Личная свобода человека вообще, конечно, священна, — отвечал профессор, морщась и нетерпеливо потопывая по ковру ногой; — по, не касаясь теперь вопроса о том, может ли такой выходец с того света почитаться равноправным с нами, современными людьми, — не следует забывать, что он страшно отощал, и что на первое время для правильного откармливания его нужен безусловный покой.

— На первое время — пожалуй, согласен. А потом еще что же?

— Потом… От огромной массы новых впечатлений может пострадать у него цельность и ясность этих впечатлений. А для науки, как знаете, систематичность наблюдений особенно необходима, потому что он для нашего века новорожденный; душа его, как у младенца, по меткому выражению Аристотеля, — tabula rasa, незапятнанная доска, на которой всякий может писать, что ему угодно; а дайка эту доску в иные руки, — скоро на, ней ни одного чистого местечка не останется.