— Сравнение это принадлежит Аристотелю, говорите вы? — переспросил Баланцони, хватаясь за висевший у него на часовой цепочке пистолетик-карандаш.
— Аристотелю; сколько помнится, он говорит об этом во 2-й книге своего рассуждения о душе. Впрочем, и Цицерон сравнивает человеческую душу, непросветленную наукою и опытом, с плодородным полем, еще невозделанным и необсемененным.
— Не припомните ли также, где говорит он это?
— Говорит он это в своей речи… Да что вы там делаете, синьор? — прервал вдруг сам себя Скарамуцциа, видя, как гость его отодвинул обшлаг левого рукава и на своей манжетке принялся быстро отмечать что-то карандашом.
— Это у меня, изволите видеть, — пистолет, не огнестрельный, но не менее меткий, это — упрощенная записная книжка. Итак, к четырем первым пунктам я могу прибавить еще три: безусловный покой для правильного откармливания, Аристотелева tabula rasa из 2-й книги его рассуждения о душе, и, наконец, невозделанное поле Цицерона… Виноват, вы не досказали, в какой речи его упоминается об этом поле?
— Милостивый государь! — вспылил Скарамуцциа. — Вы записываете все мои слова?
— Ни все! — успокоил его репортер с приятнейшей улыбкой. — Только те, которые могут пригодиться для моего фельетона… Нет, нет, не перебивайте! Выслушайте сначала, а там решайте сами. Что мы, репортеры, народ довольно настойчивый, вы, я думаю, успели уже убедиться?
— Даже более, чем настойчивый…
— Назойливый, невыносимый, хотите вы сказать? Ну, вот, так я берусь избавить вас до поры до времени не только от моей собственной персоны, но и ото всех моих собратьев по перу, чтобы не мешать вам в ваших научных наблюдениях над помпейцем. Согласитесь, что это чрезвычайно мило?
— Согласен.
— Пока я буду довольствоваться теми немногими сведениями, которые вы соблаговолите передать мне для удовлетворения всеобщей любознательности. Но все это, конечно, под одним условием…
— Чего же вам нужно?
— Очень немногого. Как только ваши эксперименты с помпейцем будут окончены, и он должен быть выпущен на свет Божий, вы тотчас предваряете меня о том и затем уже не препятствуете мне (только мне одному, слышите, а не моим коллегам!) общаться с. ним, вывозить его, куда мне вздумается, и т. д., и т. д.
— Гм… — промычал Скарамуцциа. — Я вижу, signore dottore, что от вас не отвязаться. Но все-таки для меня непонятно, как вы принудите ваших коллег…
— Сейчас поймете, почтеннейший, сию минуту. Дайте мне только сперва ваше слово, — слово уважаемого всей Европой ученого, — что вы без всяких оговорок принимаете мою сделку.
— Ну, хорошо, хорошо! — со вздохом покорился тот неизбежному. — Итак?..
— Итак, извольте видеть: здесь, в Неаполе, все уже знают про вашего помпейца, и пока вы здесь, вам не будет отбоя от любопытных. Увезите же его отсюда на несколько дней в какую-нибудь глушь, увезите тихомолком в ночную пору, чтобы никто здесь и не подозревал, куда вы делись.
Скарамуцциа хлопнул себя рукой по лбу.
— Какая ведь простая идея, а не пришла мне самому в голову!
— Гениальные идеи по большей части очень просты, — самодовольно усмехнулся Баланцони. — Как видите, они приходят иногда и простым смертным.
— Но пациент мой, боюсь, слишком слаб еще для такой поездки.
— Так вот что, — нашелся снова гениальный репортер: — оставайтесь-ка с ним преспокойно здесь, в городе…
— На этой самой квартире?
— На этой самой квартире; сделайте только вид, будто уехали. Я же, с своей стороны, озабочусь, чтобы завтра же во всех здешних газетах появилось сообщение «из самых верных источников», что вы с ночным поездом укатили в Рим, захватив с собой вашего драгоценного пациента.
— Вот это так! Вы, signore Balanzoni. я вижу, в самом деле, не такой уже…
— Простой смертный, как вы думали? Покорно благодарю! На этом разговор был прерван показавшимся в дверях Антонио. Профессор вскочил навстречу ему с дивана.
— Ну, что? проснулся?
— Точно так, синьор. Но что такое он лопочет, — хоть убейте, не разберу.
— А он еще в постели или уже встает? — вмешался тут Баланцони.
— Тс! Ни полслова! — остановил камердинера хозяин, зажимая ему рот рукою.
— Но уговор наш, signore direttore, остается, конечно, в силе?
— Да, да… До свидания…
И Скарамуцциа без оглядки поспешил к своему пациенту.
Глава четвертая. Исповедь помпейца
Помпеец, действительно, проснулся. Глаза его с недоумением блуждали по комнате с предмета на предмет. Он, очевидно, не мог уяснить себе, куда это занесло его. Еще более озадачен казался он при виде входящего хозяина, одетого не в древнеримскую тогу, а в современный костюм: пиджак да брюки. По простая вежливость гостя в чужом доме не позволяла уже ему обнаруживать свое удивление по поводу этого уморительного кургузого наряда. С благодарной улыбкой он протянул профессору свою исхудалую руку.
— Прости, что я не встаю: один я не в состоянии еще приподняться. Ведь ты, конечно, спаситель мой?
— Мне, точно, выпало счастье возвратить тебя к жизни, — отвечал Скарамуцциа, осторожно пожимая поданную ему руку.
— Да благословят же тебя всемогущие боги! Дозволь мне теперь первым долгом возблагодарить святых пенатов приютившего меня крова.
По строгим губам ученого, не знавшим настоящего смеха, проскользнуло подобие усмешки.
— К сожалению, это неисполнимо, — сказал он, — пенатов у меня в доме нет.
— Да, в самом деле, — догадался помпеец: — ты, должно быть, чужеземец, судя по твоему странному одеянию.
— Нет, я итальянец, римлянин, как и ты.
— И у тебя нет пенатов?
— Нет, потому что я — христианин.
Помпеец с испугом осмотрелся кругом, не слышал ли кто посторонний этого безумно-смелого признания.
— Ты… ты приверженец той опасной ереси? — прошептал он, не смея громко произнести даже слово «христианин».
Профессора все более забавляло детское неведение взрослого младенца. Но, чтобы пациента не чересчур поразили дальнейшие новости, которые, так ли, сяк ли, предстояло ему узнать, надо было предварительно подкрепить опять его физические силы. Скарамуцциа кликнул Антонио, и, немного погодя, помпеец с жадностью уплетал жареного цыпленка, запивая его огнистым вином. Обсосав последнюю косточку, он со вздохом обтер салфеткой губы.
— Что, еще бы поел? — спросил хозяин, с удовольствием наблюдавший за аппетитом гостя.
— Да, признаться, еще пару таких же цыплят сейчас одолел бы…
— Успеешь: после такой голодовки сразу нагрузить совершенно пустой желудок не безопасно. Теперь, если хочешь, я готов ответить тебе на всякий вопрос. Ты был удивлен, что я, как итальянец, исповедую христианскую веру. Что скажешь ты, когда узнаешь, что все вообще итальянцы, все европейцы открыто исповедуют ту же веру?
— Не может быть! Ты шутишь?
— Не думаю шутить. Разве я похож на шутника?
— Но этот шутовской наряд…
— Весь образованный класс ходит теперь в таком же платье.
— Что я сплю еще, или ум у меня мешается?
— Ни то, ни другое, друг мой. Ты только пролежал довольно долго в земле.
— До тридцати лет?
— Несравненно долее.
— Неужели сто лет?
— Слишком восемнадцать столетий.
— О, Лютеция! — вырвалось из уст помпейца, и глаза его подернулись слезою. — Стало быть, её не только нет уже в живых, но пепел её развеяло на все четыре стороны…
Он погрузился в глубокую задумчивость. Скарамуцциа счел за лучшее не прерывать его грустных размышлений, чтобы дать ему оправиться и привыкнуть к действительности.
— Ты нашел меня в моей помпейской усыпальнице? — вдруг очнувшись, спросил помпеец.
— Да, только нынешним утром.
— Через восемнадцать столетий! Но чем объяснить, что до сих пор никто другой не вырыл меня?
— Ты лежал под грудой пепла.
— Так моя усыпальница сгорела?
— Раз, милый мой, тебе надо узнать правду: всю Помпею Везувий засыпал своим пеплом.
— Великий Юпитер! И ничего от неё не осталось?
— Напротив, вся она прекрасно сохранилась, — благодаря именно тому, что была засыпана. Ты слышал, конечно, про знаменитого натуралиста твоего времени Плиния?
— Как не слыхать! Я имел честь даже принимать его у себя на вилле моей вместе с молодым племянником его, Каем-Плинием-Цецилием.
— Так вот дядя, Плиний Старший, погиб, наблюдая тогда извержение Везувия; племянник же, Плиний Младший, спасся и описал потом это извержение. Если хочешь, я сейчас прочту тебе его рассказ?
— Прочти, прочти, сделай милость!
Доставь из книжного шкафа требуемый том, Скарамуцциа прочел вслух отчет очевидца о разрушении Помпеи.
— И мне одному суждено было пережить всех их на столько веков… — проговорил помпеец. — Ну, что ж! богам угодно было продлить мой век, — исполним их высшую волю. Но до сих пор я не знаю еще, кому обязан своею жизнью?
Скарамуцциа удовлетворил его вопрос; затем, в свою очередь, заметил:
— Но ведь и мне еще неизвестно, кто гость мой?
— Виноват, великодушный друг! — воскликнул помпеец. — Первою обязанностью моей, разумеется, должно было быть, — успокоить тебя, что ты спас и приютил у себя не совсем недостойного. Слушай же. Я ничего от тебя не скрою.
Зовут меня Марком-Июнием-Фламинием. Фламинии, как ты, может быть, слышал, одна из древнейших фамилий римских патрициев. Отец мой. Марк Туллий Фламиний, в течение долгих лет занимал место проконсула в Родосе. К несчастью, он ослеп и вынужден был отказаться от дальнейшей службы. Мы возвратились в Рим; но, чтобы сделать из меня, своего единственного сына, достойного себе преемника, он взял с собою из Греции в наставники мне молодого философа Аристодема. До сей минуты не могу вспомнить об этом дорогом мне человеке без сердечного умиления! Он принадлежал к благородной школе Платона и, взявшись воспитать меня, весь отдался своей задаче, стараясь пробудить во мне одни чистые, светлые стремления, любовь к ближнему, к науке, к прекрасному. Пускать в дело ферулу