Необыкновенная история о воскресшем помпейце (сборник) — страница 5 из 21

— А еще бы! — подхватил профессор и самодовольно провел рукою по своему обнаженному, как ладонь, черепу. — Лысина для нашего брата, ученого, — первое украшение.

Марк-Июний прикусил губы, чтобы не фыркнуть.

— Так как человечество постоянно развивается, — возможно серьезно сказал он, — то можно надеяться, что со временем все — и мужчины, и женщины, и старцы, и дети, — будут щеголять лысинами?

— Несомненно. Раз настанет такой период, когда положительно ни у кого не останется волоска на голове. Это будет апогей, венец человеческого развития…

— И человеческой красоты! — расхохотался помпеец. — Из этого я могу, кажется, заключить, что и копь, разбитый на все четыре ноги, с исполосованной спиной от ударов бича, ценится у вас дороже молодого коня с здоровыми ногами, с здоровой шкурой?

Ученый наш замялся.

— То конь, а мы люди…

— Да в отношении порчи, чем же мы отличаемся от коня? Твоя умственная работа — та же езда, тот же бич, от которых тело твое приходить все в большую негодность. Чем же тут гордиться? А что до пользы очков, то не будь ты так развить, ты не испортил бы себе глаз; а не испортив глаз, ты не нуждался бы в очках. Стало быть, не будь вашей цивилизации, не было бы и надобности в очках.

«Ого-го, — сказал сам себе Скарамуцциа, — да с этим молодчиком надо говорить с оглядкой: того гляди, что подденет!»

И чтобы вдохновиться к новому возражению, он зажег себе сигару.

— А этот черный корешок — тоже «плод цивилизации»? — продолжал допытываться помпеец.

— Как же.

— И тебе доставляет некоторое удовольствие вдыхать его горький дым?

— Даже большое. Для меня эта горечь слаще меду.

— Я не поверил бы, если бы не видел своими глазами. Меня от этого запаха просто мутит. Не такова ли, однако, и вся ваша цивилизация: кому от неё сладко, а кому тошно.

— Ты рассуждаешь, как слепой о цветах! — сердито проворчал профессор. — Никто тебя не неволит курить. Цивилизация дает всякому полную свободу — пользоваться всеми её плодами…

— И стеснять тем других?

— Но если сигара составляет для меня уже необходимую потребность? Если я без неё не могу работать, мыслить?

— А! так это уже прихоть, слабость. Пока я замечаю только, что цивилизация ваша создала новые потребности, без которых мы, древние, прекрасно обходились. Прямой пользы от неё я не вижу.

— Скоро увидишь, очень скоро увидишь! — перебил Скарамуцциа. — Допустим, что сигары — прихоть. Допустим даже, что очки исправляют только тот изъян, что причиняет нашему зрению цивилизация, — хотя, впрочем, есть не мало и простолюдинов, которые слабы глазами и пользуются очками. Но очки — только простейшая форм современных оптических инструментов. Есть у нас такие стекла, сквозь которые мы ясно различаем самых мелких букашек, невидимых простым глазом; есть и такие, которыми мы приближаем к себе самые отдаленные небесные светила…

— Правда? Я не смею сомневаться в твоих словах. И если это, действительно, так…

— Погоди, погоди; не то еще узнаешь. Дай мне только наметить программу.

И, не теряя ни минуты, Скарамуцциа засел за свою программу.

Глава шестая. Наука и жизнь



Под утро программа была готова, а с утра началось её выполнение.

Марк-Июний настолько уже окреп, что, задрапированный в плед, как в древнеримскую тогу, мог сидеть в вольтеровском кресле. Так как накануне речь зашла об оптических инструментах, то Скарамуцциа решился начать свой курс с оптики. Наставив микроскоп по глазам ученика, он стал показывать ему из своей коллекции микроскопических препаратов наиболее занимательные. Помпеец только ахал от восхищения.

— Да это чудо что такое! Микроскоп — это единственное в своем роде изобретение.

— Далеко не единственное — с самодовольствием отвечал профессор.

И, подкатив пациента в кресле к открытому балкону, он подал ему бинокль. Марк-Июний не отнимал уже стекла от глаз.

Сейчас перед окнами раскинулся городской сад— «Villa Nazionale», за ним расстилался лазурный Неаполитанский залив.

Городской сад — «Villa Nazionale» в Неаполе.


Наведя туда трубку, помпеец, очень заинтересовался дымившимися среди парусных судов и рыбачьих лодок с пароходами; а направив инструмент на отдаленный Везувий, он еще более был озадачен проведенной на гору проволочной железной дорогой, по которой всползал только что поезд. Изумлению и вопросам его не было конца, и сведущий по всем частям наставник едва успевал удовлетворять его ненасытную любознательность. Поневоле пришлось лектору отступить от своей программы, потому что движение парохода и паровоза нельзя же было растолковать без предварительного объяснения действия пара. Но эти отступления доставляли Скарамуцции даже удовольствие. Как молодая мать с умилением любуется первыми проблесками ума в своем детище, так умилялся он сметливостью своего «новорождённого» слушателя. Зараженный его молодым увлечением, он сам помолодел и увлекся.

С наступлением сумерек, когда на горизонте всплыла луна, профессор наставил на нее телескоп. То-то было опять восклицаний и вопросов! С луны разговор сам собою перешел на всю солнечную систему, на движение планет, на шарообразность земли; а там и на кругосветные путешествия, на открытие Америки Колумбом.

— От всех этих научных новостей у меня просто голова кругом идет! — признался Марк-Июний. — Для вас, новых людей, кажется, нет в мире ничего уже неизведанного?

— Да ты не узнал от меня еще и сотой доли всего, что знает у нас всякий школьник! — с торжествующим видом отвечал Скарамуцциа. — Теперь-то ты, надеюсь, начинаешь убеждаться, что цивилизация наша чего-нибудь да стоит?

— Я преклоняюсь перед нею! О чем-то мы будем говорить с тобою завтра?

— А вот увидим. Ты немного спутал мне мою программу. Надо еще сообразить…

— Ах! скорей бы, скорей бы только настало завтра!

Читатели едва ли посетуют на нас, если мы не выпишем здесь дословно весь ряд лекций, которые выслушал от Скарамуцции его 1800-летний ученик. Скажем только, что в дружеской беседе, шутя, Марк-Июний ознакомился со всеми первостепенными изобретениями, составляющими гордость человеческого ума, как-то: с книгопечатанием, барометром, термометром, телеграфом, телефоном (благо, в кабинет профессора были тоже проведены телеграфная и телефонные проволоки), с фонографом, фотографией, электрическими тягой и освещением и проч., и проч., также с важнейшими историческими событиями, географическими открытиями и с главными началами современной механики, физики, химии и медицины. Когда же к ночи любознательный ученик, донельзя утомленный всею массою воспринятых им разнородных сведений, погружался в глубокий сон, наставник целые часы ещё просиживал над своим дневником, чтобы занести туда все сделанные за день драгоценные наблюдения. О! Эти наблюдения должны были дать ему материал к такому учёному труду, какого доселе свет не видал! Но, точно между ним и его «объектом» установилась уже таинственная духовная связь, его инстинктивно все тянуло к помпейцу. Сидя над дневником, он не раз вдруг вскакивал и на цыпочках подходил к спящему, чтобы осветить лампою его лицо, заглядеться на него.

«Что значит молодость и отборная пища! Ведь был скелет скелетом; а вон теперь в неделю с небольшим совсем расцвел — кровь с молоком. Какая правильность, какое благородство во всех чертах лица! Разрядить его в живописный древнеримский плащ, так народ на улице останавливаться будет. Да что наружность! Сообразительностью он всякого также за пояс заткнет: так быстро ведь все схватывает, так метко возражает, что иной раз язык прикусишь… Ах, ты умница моя!»

В груди черствого ученого, закоренелого эгоиста взошло вдруг, зашевелилось совсем незнакомое ему дотоле теплое чувство — чувство дядьки к любимому питомцу, отца — к единственному сыну. Научный «объект» обратился для него в самого близкого и дорогого ему, живого человека.

«Ты будешь моей радостью, моей гордостью! — в приливе родительской нежности обещал сам себе Скарамуцциа. — Ты будешь моим преемником по науке — Марк-Июний Скарамуцциа!».

Помпеец, в свою очередь, — как с затаенным удовольствием замечал профессор, — питал к нему уже непритворное уважение. Тем не менее, внимание его не мало развлекалось доносившимися в открытый балкон уличными звуками: шумом экипажей, звонками конки и велосипедов, трубным воем моторов, говором и смехом прохожих, также долетавшею из городского сада музыкой. Не раз он, среди самой серьезной лекции, срывался с кресла и подбегал к балкону. Скарамуцциа должен быль насильно оттаскивать его назад, и в конце концов вовсе уже не открывал балкон.

— Но ведь все эти новые способы передвижения — совершенная тоже новость для меня! — говорил ученик. — Д и нынешние люди — новые…

— А ну их совсем, этих новых людей! — отвечал учитель. — Велосипед же я, так и быть, пожалуй, куплю для тебя; прокачусь с тобой как-нибудь на моторе. До времени же имей немного терпения: сперва теория, потом уж практика.

И Марк-Июний покорился. Однако, с ним произошла видимая перемена. Вначале такой отзывчивый, разговорчивый, шутливый, он стал теперь рассеян, молчалив и грустен.

— Что с тобою, сын мой? — решился наконец допытаться Скарамуцциа. — Здоров ли ты?

— Совершенно. С чего ты взял?

— Да ты как-будто нос опустил. Недостает тебе чего? Скажи. Кажется, наш век представляет житейских удобств гораздо более, чем твой век.

— М-да… — как-то не совсем убежденно согласился Марк-Июний. — Для вас, нынешних людей, не существует уже ни пространства, ни времени: быстрее голубя перелетаете вы моря и земли; выше орла возноситесь вы к небесам; за тридевять земель вы можете в один миг переслать весточку вашим друзьям и даже переговаривать друг с другом; всякий предмет вы можете тотчас отпечатлеть на бумаге, всякий звук задержать на лету; в искусственные стекла, вы видите и мельчайшую тварь, о которой мы, древние, даже понятия не имели, и бесконечно-отдаленные надзвездные миры; не выходя из дому, вы безошибочно определяете погоду на дворе: тепло ли там или холодно, будет ли завтра дождь или солнце; наконец, что всего дороже, — познания мудрецов всех веков и народов сделались у вас общим достоянием, потому что могут быть приобретены за небольшие деньги в любой книжной лавке, тогда как мы, бедные, всякую книгу должны были собственноручно переписывать или покупать на вес золота…