Необыкновенное лето — страница 15 из 133

– Значит, вы знаете, за что вас держат?

– Нет, мне это неизвестно. Я только могу предполагать, что моё прошлое внушает ко мне недоверие.

– А кем вы были?

– Я служил в камере прокурора судебной палаты.

– В должности?

– Я был кандидатом на судебную должность.

– И долго?

– Может быть, в былое время я сказал бы: к сожалению, – ответил Ознобишин с едва заметной извиняющейся улыбкой и как будто застеснявшись. – Теперь я говорю: к счастью, долго. Около семи лет, начиная с университетской скамьи. У меня, как раньше выражались, была неудачная карьера.

– Почему?

– Ну, – приподнял бровки Ознобишин, – я совсем не карьерист. К тому же у меня не было никакой протекции. Я из простой семьи.

– А была бы протекция?

– Протекция мне вряд ли помогла бы.

– Ну что же это за протекция, которая не помогает! – вскользь проговорил Рагозин.

– Да, конечно, – согласился Ознобишин и тут же добавил, как бы в шутку: – Но в моем случае просто никто не согласился бы протежировать.

– Такой вы неудачник?

– Да, естественный неудачник.

– Как – естественный?

– То есть по своей природе.

Он опять немного опустил глаза:

– Мне не доверяли в прокуратуре.

– Не доверяли?

– Я не совсем был похож на прочих чиновников. Это внушало недоверие.

Рагозин вдруг сказал решительно:

– Не доверяли, не доверяли, – и кончили тем, что назначили вас прокурором.

Ознобишин не только всеми чертами лица, но всем вытянувшимся телом изобразил вопрос, который, однако, никак не мог слететь с его затвердевших и выражавших обиду губ. Насилу одолевая борьбу чувств, он сказал озадаченно:

– Вы позволите разъяснить?

– Мне нужны не разъяснения, а я требую, чтобы вы без утайки сказали о вашем прошлом.

– Я ничего не утаиваю, – потряс головой Ознобишин, все ещё не вполне справляясь с обидой, просившейся наружу, и потом заговорил с горькой, но очень скромной учтивой улыбкой:

– Я теперь понимаю, что существует подозрение, будто я выдаю себя не за того, кем был. Это неверно. Я никогда не был прокурором. Перед самой революцией на меня возложили исполнение обязанностей секретаря палаты, но в должности этой я так и не был утверждён. Откуда же могла взяться легенда, что я был прокурором? Я думаю, это только потому, что буквально за два дня до Октября, то есть при Временном правительстве, в палате было получено из Петрограда назначение моё товарищем прокурора. Назначение было от двадцать третьего числа, а переворот, как вы помните, произошёл двадцать пятого. Никаких формальностей по назначению не было сделано.

– Почему же вы скрыли это при допросе?

– Я ничего не скрыл. Мне задавался вопрос – кем я был? Поэтому на вопрос – кем я не был? – я не отвечал.

– Но всё-таки вы были прокурором, только не при царе, а при Керенском, так ведь, да?

– Нет. Прокурор – это легенда. Но я никак не могу признать себя даже бывшим товарищем прокурора, потому что в должность эту не вступил.

– Ну, а секретарём палаты при царе?

– А эту должность я только исправлял, но утверждён в ней никогда не был, – с проникновенным убеждением сказал Ознобишин.

Рагозин засмеялся.

– Ловко вы это, право!

– Какая же ловкость? Ведь это все легко подтверждается документами. Архив палаты уцелел. Да и свидетелей я могу указать какое угодно число.

– Ну, а за что же вы так полюбились Керенскому, что он вас назначил прокурором?

– Товарищем прокурора, – поправил Ознобишин, – и не Керенский, а при правительстве Керенского. Керенский меня, конечно, не мог знать. А назначения тогда были валовые.

– Что это такое?

– Валом назначали, по всем судебным округам, вроде, как бы сказать, производства приказом в прапорщики.

– Но целью-то производства было что? Создать аппарат из приверженных Керенскому чиновников, да?

– Целью, как я понимаю, было заменить царских сановников в суде более свободомыслящими и молодыми силами. Назначали тех, кому при царе не давали хода, кому не доверяли почему-либо. Вот и я, как полагаю, в числе многих других был замечен: сидит, мол, человек кандидатом на судебную должность столько лет, очевидно, не очень он пришёлся по душе блюстителям царской юстиции.

– Значит, никаких заслуг перед этой самой юстицией у вас не имелось?

– Заслуг? Скорее наоборот, – немного пожал плечами Ознобишин. – Скорее уж неудовольствие мог я вызывать до революции, что, собственно, революция и отметила назначением, за которое я почему-то сейчас должен страдать.

– А! Вас революция отметила, так-так, – усмехнулся Рагозин, – вон какой поворот…

– Нет, не поворот, а я хочу только сказать, что движения по службе до революции у меня не было, что я не располагал начальство к доверию.

– А, собственно, что у вас такое было? – чуть-чуть раздражённо спросил Рагозин. – Вот вы все говорите – недоверие, недоверие. Почему вам, собственно, могли не доверять? За что?

– Это я могу только догадываться, предполагать, – ответил Ознобишин в добродушно-вкрадчивом тоне, как близкому человеку. – Скорее всего, за моё неодобрение репрессий, за недостаточную радивость к политическим делам. На меня, конечно, ничего серьёзного не возлагали, так себе – кое-что подготовить, подобрать материалы. Но я старался, в меру маленьких своих возможностей, облегчать нелёгкую участь людей, которых преследовал царский закон за убеждения. Революционеров даже, если случалось.

– Вон как, – легонько мотнул головой Рагозин. – Может, приведёте какой пример?

– Например, в рагозинском деле, очень у нас нашумевшем, – сказал Ознобишин.

– Это что за… рагозинское дело такое? – спросил Рагозин, помолчав.

– Дело о тайной подпольной типографии, которую держал я погребе революционер Рагозин. Очень много людей было замешано, дело тянулось долго, но Рагозина так и не разыскали. Бежал.

– Он что, этот Рагозин, – сказал Рагозин, в упор смотря на Ознобишина, – он что – эсер?

– Рагозин? Нет, он был из социал-демократов. Рабочий железнодорожного депо. В депо была втянута интеллигенция, много молодёжи.

– Вы что же… участвовали в преследовании?

– Дело проходило в палате. И мне кое-что поручали по делопроизводству, так что я был в курсе. Особого влияния я иметь не мог, но всё-таки посчастливилось оказать помощь привлечённому по делу Пастухову. Может быть, слышали – известный театральный деятель, драматург?

– Он что же, имел отношение… был тоже в подполье?

– Нет, он был запутан по косвенным связям, но ему грозила ссылка, как многим по этому делу. Цветухин привлекался ещё – актёр здешний. И ему мне тоже удалось быть полезным. Конечно, моё сочувствие к неблагонадёжным, как тогда они назывались, не могло нравиться моему принципалу, то есть товарищу прокурора. Да и сослуживцы-коллеги на меня косились. Вот это я имел в виду, говоря о недоверии ко мне в прокуратуре.

– Большое было, значит, дело? – сказал Рагозин и отвернулся от Ознобишина.

– Рагозинское? Очень разветвлённое: прокламации, тайное общество, типография, масса обвиняемых. В нашем округе одно из самых громких.

– Ну, а этот, как его… Рагозин, значит, уцелел?

– Не могу сказать. Во всяком случае, не был разыскан, и, по закону, дело о нем было прекращено. Может быть, и уцелел, – такие примеры нередки, старый режим был бессилен против бывалых революционеров.

– Да, против бывалых, конечно… – буркнул самому себе Рагозин и спросил вскользь: – Он что, был семьянин?

– Рагозин? Насколько помню – нет. Жена у него была, это я знаю, потому что он сам ушёл, а жена не успела, её взяли, и она умерла здесь в тюрьме во время следствия.

– Отчего же? Отчего умерла?

– Ну, знаете, – тюрьма! Но, насколько память не изменяет, кажется – в родах.

Рагозин взялся за бумаги. Он просматривал их, как будто вчитываясь в отдельные строчки, нагнув низко голову, почти не шевелясь. Потом оторвался, быстро спросил:

– А ребёнок? Остался ребёнок после неё?

– Не могу сказать. Возможно, конечно.

– Понимаю, что возможно. Но я спрашиваю – знаете вы или нет? – грубо спросил Рагозин.

– Не знаю, нет, не знаю, – ответил Ознобишин, настораживаясь и тоненько прищуривая небольшие, вдруг словно успокоившиеся глаза.

– Возможно, понятно – возможно, – проговорил Рагозин по-прежнему ровно, без нажима, желая показать, что он не может допустить грубости. – Я почему спросил? Потому что слишком хорошо известно, что таких детей, рождённых в тюрьме, предостаточно.

– Безусловно, – неуверенно подтвердил Ознобишин.

– И о них надо проявлять заботу.

– О детях сейчас заботятся, это правда, – вздохнул Ознобишин.

– Сейчас! – сказал Рагозин опять резко. – Сейчас – другое. А раньше разве о них думали? Родится вот такой от арестантки, и ладно. Куда его? Куда его девали, спрашиваю?

– В приют, обыкновенно, – сказал Ознобишин.

– В приют? В какой приют?

– Были такие сиротские приюты.

– Я понимаю. Я спрашиваю, допустим, у этой… у жены, ну, о которой вы говорите, которая умерла, скажем, остался ребёнок. Куда его из тюрьмы, куда должны были поместить?

– Не могу сказать, – произнёс Ознобишин нащупывающим новый тон голосом. – Но ведь можно попробовать установить, если бы заинтересовал именно случай с женой Рагозина.

– Установить?

– Да, ведь в рагозинском деле могут найтись следы.

– Вы, что же, думаете, оно сохранилось, это дело?

– Архив палаты цел, как я уже вам сообщил.

– И вы, что же, могли бы отыскать? – в какой-то вспышке нетерпенья спросил Рагозин.

– Вероятно, конечно, – подумав, медленно отвечал Ознобишин, – но вряд ли в моем положении, по крайней мере пока я лишён свободы…

Вдруг долгий, связывающий взаимностью и все понимающий взгляд остановил их, в молчании, друг на друге. Слышалось ясно дыхание Рагозина – частое, с шипящим выталкиванием воздуха в усы, и ознобишинские хрипловатые вздохи через приоткрытый рот. Они пробыли в неподвижности несколько секунд. Затем, шумно перевернув лежащее на столе дело и отодвигая его прочь, Рагозин проговорил, обрезая слова: