– Все-таки расскажите о семье. Мне непонятны ваши взаимоотношения.
– У меня очень заботливый отец, истинный семьянин. Еще до моего рождения он нашел доступ к настоящим деньгам. Возможно, с другими он может быть жестким или жестоким, но не со мной. Моя мать – элегантная домохозяйка с высшим образованием. Она хорошо готовит и хорошо выглядит.
– Отец изменяет матери?
– Я же сказала, он семейный человек. Я никогда не интересовалась этим. Это их дела.
– А мать?
– Не думаю. Хотя откуда мне знать? Если подозревать, то подозревать всех.
– Ваши сестры?
– Близнецы. Они еще совсем маленькие. Я не знаю, какими они вырастут. У них слишком много игрушек.
– У вас внутренний конфликт из-за того, что вы не можете принять непонятную для вас темную сторону деятельности вашего отца?
– Ого, вот так прямо в лоб. Но у меня нет проблем. Я благодарна отцу за то, что он мог баловать меня, когда мне это было нужно. Мне не приходилось от чего-либо отказываться. Благодаря ему я получила хорошее базовое образование – видите, я без проблем говорю с вами на вашем языке. Это его заслуга. Он сам не может связать двух слов и по-английски. Ради своих детей все нарушают законы – бедные, богатые. Когда у меня будет ребенок, я все сделаю для его благополучия.
– Понятно. У вас все хорошо, вы всем довольны. Но почему вы здесь, Нина?
– Если вам этот вопрос спать не дает, давайте считать, что так сложилась судьба.
Когда Нина выходила из кабинета, ее волосы на секунду засветились в лучах, соскользнувших с ледника, проскользнувших в окно. Доктор Шварц посмотрел в окно и положил на стол ручку, которую чуть было не начал грызть – вернувшаяся привычка студенческих времен. У него было хорошее настроение, несмотря на непродуктивный разговор; он делал вид, что размышляет, но на самом деле просто сидел у окна, в которое светило весеннее солнце. Так влияло на него это солнечное дитя, и не только на него, он замечал – и на пациентов.
Большое зеркало напротив большого окна отражало свет, лед, короткое время после ухода Нины отражало Нину, отражало доктора Шварца. Он сидел, ссутулившись над столом, седой до белизны, улыбающийся, поправля-ющий очки.
Раньше доктор Шварц был психиатром, влюбленным в свое дело и в своих психов. Он много публиковал, еще больше работал, работал с тяжелыми (лезвия, рвота, вопли «мама, где моя мама» – переходящие в тяжелый взрослый рык, апатия), снискал уважение в профессиональном мире, преподавал, заработал какие-то деньги и burnout. Выгорел.
И все забыл. Купил заброшенный отель в дальних местах. Основал «Центр духовной регенерации». Принимал платежеспособных пациентов, клюющих на его имя. Делал вид, что лечит их, хотя лечить было не от чего. А может, и было от чего – но он не умел, как пушечное ядро не умеет попасть в воробья. Пациенты поправлялись, потому что святое место, Шварц помнил: на месте отеля с одиннадцатого по пятнадцатый век был монастырь, по ночам он иногда слышал григорианское пение. Во сне, конечно. В его спальне лежал камень из монастырской стены. После внутреннего выгорания его сексуальность не восстановилась, чему он был рад как освобождению. Все темное, все страсти – свои и чужие – оставались за оградой, он был настоятелем, пациенты – монахами, которым устав запрещал пользоваться любыми электронными приспособлениями (кроме электрокардиостимулятора) – современный обет молчания. Хорошая жизнь. Если доктор Шварц подозревал настоящую патологию, он рекомендовал пациенту сначала пройти полноценный курс лечения, а потом приехать в его Центр на реабилитацию. Не возвращались никогда.
Приезда этой пациентки доктор Шварц ждал с тревогой. Серьезной болезни не подозревал, но знал этот тип, этих дочек нуворишей из разворованных государств. Он ожидал встретить гламурное и наглое порождение ночных клубов с богатым опытом приема психотропных веществ, от которых, предполагал он, и начались приступы, напугавшие родителей. А приехало дитя, солнечное дитя – волосы пшеничные, пушистые; большие глаза среди светлых ресниц – длинных и густых, какие бывают у младенцев. Слишком светлые ресницы, слишком неправильное личико, чтобы быть женским, и тело слишком маленькое, чтобы быть женским, неровный румянец на светлой коже, каждая точечка видна – до того кожа светлая. К тому же ни косметики, ни прочих уловок, никакого опыта – разве что опыт солнечного существования где-то там, где солнце не заходит, отчего эта ясная улыбка, согревающая любого, эта естественность, знание всех языков, всех книг, всех музеев, детская вредность, скрывающая покладистость.
Пусть отдыхает, думал он, больна не она, больны родители. Естественность – признак здоровья, неестественность – признак болезни. Ей везде будет хорошо, этому солнечному ребенку, но пусть будет здесь: пока она
здесь – лучше всем. (До burnout-а в нем, несомненно, сработала бы внутренняя сигнализация: социальная среда не подогнала индивида под себя, ergo индивид может представлять опасность.)
Утро в белой комнате Нины пронизано солнцем. Проснувшись, она следит за блестящими пылинками. Ресницы вздрагивают. Потом приподнимает голову и видит горы в окне. Ей нравится повисший в воздухе ледник. Она думает, куда пойдет сегодня. Шварц не знает, и никто из персонала не знает, куда она ходит, покидая разрешенные терренкуры, уходя с троп, дальше, в ущелье Марии и на скалы, где ей хорошо. Снизу, от пяток к клитору, от клитора к языку поднимаются радостные светлячки недозволенности. Она смеется. Потом смотрит на перламутровые облака, передвигающиеся вне логики ветра. Она бы осталась здесь надолго. Но нельзя – она помнит «Волшебную гору» Томаса Манна: один молодой человек застрял в таком месте чуть ли не навсегда, пока его на войну не выбросило уже престарелым, нет-нет-нет, перед ней вся ее большая молодость и большая жизнь, она вскакивает с кровати на пятки, ногами стягивает штаны пижамы. Открыть окно. Воздух с хрустальным звоном расправляет комнату. Птицы поют.
К завтраку спустилась в футболке и джинсах. Здесь каждый одевается так, как хочет. Софи, например, выходит в пеньюаре или в бальном платье. На Софи всегда драгоценности – колье, серьги, браслеты – даже за завтраком. Но все подобрано со вкусом, все идет к ее естественной седине, подчеркнутой специальной краской, к ее осанке и даже к зрелому – семьдесят девять – возрасту. Никто не находит наряды Софи странными: ей осталось слишком мало времени, чтобы тратить его на бесцветные брючки. Нина мысленно называет Софи «бриллиантовой бабулькой». «Мама с дочкой» (так обозначила их для себя, хотя уже знает, что мать – очень красивую женщину лет тридцати – следует называть мадам Каспари, а дочь – похожую на мать девочку с туманным взглядом – Мари) всегда одеты в светлое и простое – туники с леггинсами, льняные рубашки до колен и так далее. Кривенький француз Серж, как всегда, в пижаме. Американец (почему-то все его называют «Американец», имени не выяснили) – в чем-то растянутом и на вид удобном.
Надежда, как и Нина, в джинсах, но совсем других, однотонных и строго выглаженных, и в блузке, застегнутой на все пуговицы. Между собой они могли бы общаться по-русски, но они не общаются вовсе, если не считать приветствий и прощаний. Надежду раздражает Нинино пренебрежительное отношение к (не ею заработанным) деньгам. Нина смотрит на Надежду доброжелательно, но снисходительно (как на собственных родителей). Аристократизм второго поколения богатых против ярости первого поколения, заспанное и чистое солнечное личико против грубоватого лица, всегда скрытого, как броней, макияжем. Надежда настоящая селф-мейд: из сиротливых окраинных условий (удобства во дворе) выросла, как писали о ней, в «успешную бизнес-леди». В начале ее длившегося тридцать лет триумфального восхождения таилось что-то горькое, несчастье, на которое намекали старожилы центра, но о котором не говорили вслух (здесь у каждого свои привидения с табуированными именами).
Нине принесли свежий хлеб и свежее масло. Больше она не хотела ничего. Это был новый вкус – узнала его здесь и, жуя и кроша, тихо напевала-мурлыкала от удовольствия. Софи, сидящая прямо напротив нее, поприветствовала и вежливо спросила о снах. Нина рассказала, что ей снилось, будто к власти пришли страшные люди, и снился постоянный страх из-за имейлов. Ей снились обыски, снилось, будто она успела заменить текст компрометирующего ее электронного письма, которое собиралась отправить, фальшивым и невинным. Но настоящий текст скопировала мышкой, прежде чем стереть, – он был важный, она не желала его терять. Мышка была живой и дрожала. Злая женщина, которая проводила обыск, заставляла Нинину руку нажать на правую кнопку мыши. Нина сопротивлялась, зная, что от этого зависит ее жизнь – если имейл прочитают, ей конец. Она искала возможность выпустить мышку в норку, но чтобы та вернулась, когда уйдет злая женщина.
Мама и дочка слева от Софи внимательно слушали, но не комментировали, только дочка хмыкнула на последних словах.
– Ты обязательно должна рассказать этот кошмар доктору Шварцу, – качала головой бриллиантовая бабулька.
– Зачем Шварца тревожить такими глупостями, это и не кошмар был.
– Но ты говорила о заледеневшем страхе или как-то так.
– Да, но это был правильный страх, потому что была опасность. И он был как бы не мой, а всего вокруг. Я знала, что не дам этой женщине прочитать текст. Что она дура, а я умная. Думаю, это из-за ИГ и прочих стран из новостей.
– Тогда твоя информационная разгрузка проходит медленнее, чем должна. Ты забываешь, что здесь все это нерелевантно.
– Что – нерелевантно? – («нерелевантно» произнесла с выразительной интонацией Софи).
– ИГ. Окружающий мир. Здесь не существует окружающего мира, чтобы мы могли излечиться от него. Почему, ты думаешь, мы здесь не читаем газет, не пользуемся телефоном и… гаджетами (последнее слово Софи выговорила отчетливо и с видимым удовольствием)? Тебе надо рассказывать сны доктору Шварцу.