Днем на площади перед фонтаном шумно. Гудит разноязыкий говор сотен иностранных туристов, громко расхваливают свой товар продавцы сувениров, поставившие свои складные столики прямо на ступеньки фонтана, кричат извозчики, предлагая тем, у кого тугой кошелек, прокатиться по «вечному городу». К гулу голосов присоединяется глухой шум водяных струй, падающих с плеч мраморных статуй в широкую чашу фонтана.
Словом, площадь перед фонтаном напоминает базар. Сюда стремятся попасть не только для того, чтобы бросить в воду прощальную монетку. Многим запомнилась сцена из знаменитого фильма Феллини «Сладкая жизнь», когда в фонтане непринужденно купается известная кинодива Анита Экберг. Для наводняющих Рим туристок из-за океана стало «хорошим тоном» не искупаться, конечно (днем возле мраморной чаши дежурит полицейский), а хотя бы помочить в фонтане руку, как бы прикоснувшись тем самым к соблазнительной римской «сладкой жизни».
Зимой, да еще поздно вечером, здесь царит непривычная тишина. Фонтан выключен, и, лишенные ореола из пены и брызг, мраморный Нептун и тритоны под лучами прожекторов кажутся голыми. В желтом электрическом свете и вода в фонтане не голубая, а какая-то желтая, мутная. По непривычно спокойной поверхности медленно кружат хороводы консервных банок, бутылок из-под кока-колы, пустых коробок из-под сигарет.
Согласно традиции, надо подойти к мраморной чаше бассейна, повернуться к ней спиной и бросить в воду монетку, загадав снова вернуться в Рим или какое-нибудь другое желание. Мы тоже подходим к фонтану, поворачиваемся к нему спиной и достаем 50-лировые монетки. Светлые кружочки, сверкнув в воздухе, со звонким чмоканьем шлепаются в воду. Распоряжением муниципалитета брошенные в фонтан монеты становятся «собственностью города» и должны использоваться для реставрации его памятников. Сумма немалая: только за один день, согласно подсчетам, в воду мраморного бассейна швыряют монеты на сумму около 200 долларов.
Однако муниципалитету эти деньги не достаются. Их выуживают по ночам воришки, которые используют монеты конечно же не для «реставрации памятников». Об этом знают многие, и все равно бросают в воду фонтана Треви металлические кружочки. Слишком велико желание когда-нибудь снова вернуться в великий город на берегах Тибра…
Мы внимательно следим за тем, как светлые кружочки, неслышно колыхаясь, опускаются все глубже и глубже, а потом плавно ложатся на металлический ковер из монет всех стран и народов, устилающий дно мраморной чаши. Долго стоим и смотрим на пустую площадь, на молчаливые стены домов с темными глазницами окон – их жители уже легли спать, на застывшие под лучами неестественно яркого электрического света мраморные фигуры. И тут я неожиданно почувствовал, как грусть холодной иглой вдруг вонзилась и все глубже проникает в сердце. Каждый отъезд – повод для печали. Но это была особая грусть.
«Когда приблизился мой отъезд из Рима, – писал Гёте, – я стал испытывать особенного рода горе. Когда без всякой надежды на возвращение приходится расставаться со столицей мира, гражданином которой удалось быть на некоторое время, тогда в душе поднимается чувство, не находящее слов для выражения. Никто не может понять его, если не испытал сам».
Мы собирались объехать еще и другие достопримечательности столицы, но теперь делать это почему-то расхотелось. Дождь стал накрапывать сильнее, захотелось поскорее домой. Пешком мы вернулись по пустым улицам к машине и поехали на квартиру.
Утром мы проснулись рано, быстро оделись, позавтракали. Вещи были давно уложены. Пришла пора ехать на вокзал. Теперь, уже по русской традиции, мы сели на диван и помолчали.
В рамке окна на фоне бледно-голубого неба четко рисовался изящный силуэт пинии. «Краса южных дерев римская пинна»… Каждое утро, вставая, мы видели за стеклом твою густую крону, твой стройный и тонкий ствол. Уже много десятилетий стоишь ты на этом месте и еще долго будешь стоять, уже после того как нас здесь не будет. Будут идти ледяные зимние дожди, дуть жаркий сирокко, а ты будешь стоять и стоять. Пиния на ветру. Ты будешь жить, как живет Италия, несмотря на крутые повороты истории, несмотря на все драмы и трагедии ее нелегкой судьбы.
На улице нетерпеливо прогудел клаксон автомобиля. Мы торопливо поднялись. Пора ехать…
На вокзале царила привычная суета: оглушительно кричали продавцы прохладительных напитков, с южных поездов шли толпы смуглых людей с чемоданами, багровея от натуги, носильщики толкали тяжелые тележки с вещами, а из лавки, где продавали транзисторы, гремела модная мелодия: «Чао, чао, маре!» (маре – «море» по-итальянски).
«Чао» в Италии говорят и при встрече, и при расставании. Но нам уже надо было говорить: прощай! Прощай, Италия!
Мы сели в поезд. Вагон качнулся и двинулся вперед. Сначала медленно, а потом все быстрее и быстрее. «Чао, чао, Италия!» – дробно выстукивали колеса прощальную, всегда немного грустную мелодию расставания…
2. Афинский корреспондент
«Да зачем тебе в Афины?»
Сразу признаюсь, что работа в Москве после семи лет в Риме была отнюдь не подарком. В те времена, – напомним молодым, – чтобы купить в столице для семьи, например, мясо, надо было вставать в 6 утра и занимать очередь в магазин, чтобы когда его завезут, и тебе достался заветный кусок. А «палку» хорошей колбасы или банку растворимого кофе можно было получить только в профсоюзных праздничных наборах на работе.
Я не говорю о других бытовых трудностях жизни в то время обычных советских людей. Конечно, работать в капиталистической Италии, получать зарплату в лирах, пользоваться квартирой, оплаченной государством, иметь служебную машину – это был совсем другой уровень жизни, чем у любого журналиста в Москве.
Но главное все-таки главное было другое. В Москве, в ТАССе, корреспондент-международник уже не работает, как пишущий журналист. Меня, например, сначала посадили на Главный выпуск, где я занимался тем, чем, наверное, сегодня уже никто не занимается: «выпускал» в свет информацию, которую присылали из других стран мои коллеги. Другими словами, это была как бы одна из ступеней советской цензуры. Присланная из-за границы информация сначала обрабатывалась в территориальной редакции (редакции стран Востока, американской, африканской редакциях и т. д.), а оттуда поступала на Главный выпуск. Отработанная и «очищенная» для читателей от всего, что ему не следовало знать, она «выпускалась» потом в советские газеты и на Гостелерадио. Выпускающий ставил под ней свои служебные инициалы, давая дорогу новости в свет.
Однако на деле никакой цензуры фактически не было. Во всех советских корреспондентах в те времена и без того сидел своего рода «внутренний цензор» и никто бы не прислал «на печать» того, что не следовало. Выпускающему надо было попросту исправлять у корреспондентов грамматические ошибки и выправлять некоторые стилистические глупости. Чего греха таить, были среди наших корреспондентов и такие, кто в школе, наверное, выше «тройки» за сочинение никогда не получал. Правда, на самом деле их работа за границей состояла вовсе не в том, чтобы хорошо писать.
Итак, если выпускающий выпустил информацию «на печать» – в газеты, на радио и телевидение, то там информация ТАСС была уже истиной в последней инстанции. Советские СМИ могли использовать только тассовскую информацию, а не то, что сообщали наши иностранные коллеги из английского Рейтера, французского АФП или американского АП. Иногда к нам на Выпуск звонили с телевидения: «У нас есть «картинка» из Франции о таком-то событии. Когда вы передадите текст?» Без «тассовки» ни один сюжет не мог быть показан даже по телевидению.
Такие газеты, как «Правда» или «Известия» имели за рубежом собственных корреспондентов и основные события они освещали их силами, но все остальное о заграничной жизни даже они могли брать только из ТАСС.
Система была отлажена и работа катилась, как по маслу. Однако иногда происходило страшное: стоявшая у нас на столе эбонитовая «вертушка» с металлическим гербом СССР – аппарат правительственной связи – начинала вдруг верещать. Все с тревогой переглядывались и дежурный выпускающий тут же судорожно хватал трубку.
Чаще всего, на другом конце провода оказывался Леонид Замятин, который уже переместился с поста Генерального директора ТАСС в ЦК. Не поздоровавшись и не спросив, кто с ним разговаривает (такой был у него стиль отношений с подчиненными), он с места в карьер начинал давать «ценные указания». На нашем жаргоне это называлось «надиктовка». Хаотично и сумбурно Замятин говорил, как надо передать для печати то или иное важное, на его взгляд, зарубежное событие. Выпускающий лихорадочно записывал. Присоединить к телефону микрофон и записать указания завотделом ЦК на магнитофон было никак нельзя. Микрофон!? К кремлевской вертушке!? Такое было строжайше запрещено.
Как были тогда запрещены в ТАССе копировальные машины. Чтобы снять копию, надо было получать у начальства специальное разрешение. Не дай Бог, кто-нибудь начнет размножать антисоветские листовки! Враги в те времена мерещились повсюду.
Словом, записав кое-как «надиктовку» Замятина, озабоченный выпускающий мчался на шестой этаж к дежурному заместителю генерального директора. Там общими усилиями начинали расшифровывать абракадабру, которую наговорил завотделом ЦК. После того, как получалось нечто более или менее вразумительное, дежурный замгендира глубоко вздыхал и брал в руки вертушку. Для того чтобы позвонить тому же Замятину и снова согласовать с ним его же отредактированный текст.
Увы, именно так творились некоторые перлы информационной политики ТАССа тогдашнего времени. Такие, например, как знаменитое сообщение о том, когда сбитый советской ракетой южнокорейский пассажирский самолет (о чем уже знал весь мир), был объявлен ТАССом «улетевшим в сторону моря». Фабриковались подобные позорные шедевры информационной глупости лично Замятиным или его заместителем, выходцем из Сочи Виталием Игнатенко, который потом переместился в кресло генерального директора нашего агентства.