— Ну-с, — проговорил Юрьев, поглядывая по сторонам, часто похлопывая ладонью по колену.
Все молчали, ожидая, что скажет профессор, но и он сам чего-то ждал от окружающих.
— Давно в армии, Маша? Кажется, Маша? — спросил он.
— Давно уже... На третий день войны я ушла... — Девушка выглядела оробевшей от переполнявшего ее трепетного уважения.
— Сколько вам лет?
Маша ответила не сразу, так как все еще боялась, что ее возраст является помехой для службы в армии. Но солгать Юрьеву она не могла.
— Скоро восемнадцать, — тихо сказала Рыжова.
Профессор, улыбнувшись, помолчал, потом заговорил с командиром медсанбата. Он сам не мог бы сказать, чего именно он ждет, но тем не менее ему не хотелось отсюда уходить. Маша разглядывала великого человека, болезненного, как ей казалось, с негромким голосом, с необычными полуженскими манерами. Однако его благодетельное могущество, заключенное в эту хрупкую форму, представлялось ей неограниченным. Она сознавала свою недавнюю зависимость от Юрьева и поэтому испытывала все большее стеснение в его присутствии. Это проистекало не из черствости — наоборот; но благодарность девушки была так велика, что стала обременительной.
Профессор снова обратился к Маше, и она вынуждена была рассказать о том, где училась, кто ее родители.
— ...В эвакуации они... Отец с заводом уехал на Урал. Мама тоже там, — лаконично поведала девушка.
— Целый год не видели их, значит... Скучаете, должно быть? — участливо расспрашивал Юрьев.
«Очень ему интересно знать, скучаю я или нет...» — подумала Маша.
— Часто пишете маме?
— Часто, то есть не очень, — поправилась Рыжова.
Ей хотелось уже, чтобы Юрьев поскорее ушел, и мысленно она упрекала себя. Но, видимо, то, что совершил он сегодня, находилось вне досягаемости обычных изъявлений благодарности. И Рыжовой казался поэтому почти безжалостным его затянувшийся визит.
— Так... так... — проговорил Юрьев доброжелательно, все еще как бы рассчитывая услышать что-то другое.
Наконец он встал. У двери профессор снова окинул глазами комнатку и людей, которых покидал. Больше он их не увидит — Юрьев знал это, — и хотя так происходило всегда, каждый раз испытывал сожаление, расставаясь со своими пациентами.
— Когда вы их эвакуируете? — спросил он у Луконина.
— Сегодня уже не сумеем, товарищ бригврач!
— Завтра отправьте непременно... Ну, до свиданья, Маша! — Юрьев ласково кивнул головой.
— До свиданья, товарищ бригадный врач! — обрадованно сказала Рыжова.
За дверью профессор неожиданно проговорил:
— Прелестная девушка, не правда ли?
— Рыжова? — Луконин, удрученный множеством забот, удивленно посмотрел на хирурга. — У нас все героини...
— Не смотрите на меня так, — сказал Юрьев. — Мое восхищение бескорыстно... Увы, доктор, это невольная добродетель наших с вами лет.
По уходе хирурга Маша снова подсела к носилкам Горбунова.
— А мы так и не поблагодарили его, — сказала она огорченно, не понимая, как это случилось.
— Формалист ваш Юрьев... больше ничего, — печально произнес старший лейтенант.
— Что вы?! — запротестовала девушка.
— Не мог он меня здесь оставить, — сказал Горбунов.
— Вы же должны лечиться, — мягко возразила Маша.
— А здесь мне нельзя лечиться?..
— Все-таки надо было поблагодарить его, — сказала девушка и в замешательстве поправила складки халата на коленях.
— Муся! — раздался за дверью голос Клавы Голиковой. — Муся!
Клава ворвалась в комнату и тут же остановилась, даже попятилась, переводя взгляд с Маши на Горбунова.
— Новость какая! — задыхаясь, проговорила она.
— Тише, — сказала Маша, — Дуся спит...
Голикова сунула под косынку упавшие на лоб белокурые волосы.
— Мы фронт прорвали, — громким шепотом объявила она. — Каменское занято!
— Что? Что вы говорите? Что? — несколько раз произнес Горбунов и задвигался.
— Точно! Сейчас оттуда раненых привезли.
— Вы не... ошибаетесь? — не поверил старший лейтенант.
— Ну вот еще, — обиделась Голикова, потом вдруг порывисто обняла Машу. — Я так рада, Муся! За тебя особенно, — шепнула она.
— Пусти, — смутившись, сказала Рыжова.
— А как же... мой батальон? — спросил Горбунов, словно шумная полная девушка была осведомлена и об этом. — Мы же на Каменское наступали.
— Там он, — уверенно ответила Клава. — Где ж ему быть?
Горбунов с сомнением посмотрел на нее.
— Девушка, — слабо сказал он, — вы бы узнали, а? — Вдруг он хрипло засмеялся. — Прорвали все-таки!.. Ах, черт!
14
Утром неожиданно потеплело. Солнце, вставшее из-за леса, пригрело мокрую землю, и над окопом струился прозрачный, пронизанный светом пар. Стрелки Лукина смотрели на восток, подставляя лучам коченеющие лица. Вода в окопе бежала теперь выше колен, хотя бойцы всю ночь боролись с ней. Под утро они изнемогли, так как наступал третий день их непрерывных усилий.
Старший политрук снова обследовал свою позицию. Он проходил по воде мимо безмолвных, измученных людей, ставших уже безразличными к тому, что их ожидало. Иные, впрочем, еще пытались как-то продержаться, выкопав себе ниши в стенках, где можно было скорчившись сидеть. Другие утратили, казалось, всякую волю к сопротивлению. Ночью один из бойцов — Рябышев, как потом узнал комиссар, — едва не захлебнулся, задремав и свалившись с ног. Когда его откачали, этот крепыш и силач так и не смог объяснить, что с ним произошло.
В тесной, неглубокой пещерке сидел Кулагин, подобрав под себя ноги. Он не пошевелился, увидев комиссара, и Лукин, подивившись свирепой тоске, написанной на лице бойца, прошел дальше, не заговорив. Спустя минуту следом за старшим политруком пробежал Уланов, и светлые, почти белые глаза Кулагина оживились.
— Когда до Альп дойдем, москвич?! — окликнул он Николая.
Тот не расслышал, не обернулся, и Кулагин пробормотал:
— И здесь к начальству лепится... Вот порода!
Приближаясь к своему блиндажу, комиссар услышал вдруг музыку — кто-то играл на губной гармонике. Недоумевая, Лукин обогнул угол и увидел Колечкина, устроившегося верхом на бревне, вбитом в землю, перпендикулярно стенке окопа. Обратив к солнцу серое, как пепел, лицо, летчик выводил на трофейном инструменте какой-то незнакомый комиссару вальс.
— Играйте, играйте, — сказал Лукин, когда бывший лейтенант сделал движение, чтобы соскочить вниз.
— Старинная вещь, — пояснил Колечкин. — Не люблю новой музыки, товарищ комиссар, джазов и тому подобное...
— Послушайте, почему вы в пехоте? — спросил Лукин. — Что там стряслось с вами?
Колечкин провел рукой по щекам; он был небрит, и это, видимо, беспокоило его.
— С курса свернул, товарищ комиссар! Очень неудачно... — проговорил он серьезно.
— Ну, а точнее?
— Совершенно точно. Курс мой севернее Клина лежал километров на двести... Я и свернул — на дом Чайковского посмотреть... Я уж отбомбился, шел домой.
— И посмотрели? — спросил Лукин.
— Видел, как же... Низко только спуститься пришлось. Над Клином меня и подбили. От немцев я, конечно, ушел, ну, а от трибунала не удалось.
— Сейчас новый самолет себе добываете? — сказал старший политрук.
Колечкин улыбнулся, как бы давая понять, что он ценит доброе слово, если даже не верит ему.
— Это и на суде мне объяснили, — сказал он.
— Смотрите же, когда получите его, не сворачивайте больше с курса, — предупредил Лукин, словно не сомневался, что летчик действительно сядет еще в машину.
— Благодарю, товарищ комиссар! — искренне и безнадежно ответил Колечкин.
Всю ночь старший политрук ждал из полка обещанного подкрепления, которое так и не пришло. Перед самым рассветом прибыл лишь новый связной с приказанием майора Николаевского держаться во что бы то ни стало. И комиссар, боясь, что его люди могли не отбить теперь немецкой атаки, каждому почти сказал несколько слов. Однако и он сам, и бойцы понимали, что вода, заливавшая окоп, скоро выгонит их всех наверх, под огонь пулеметов.
Вернувшись в полузатопленный блиндаж, Лукин вскарабкался на стол, похожий уже на маленький плот. Вокруг на черной зыби колыхался мусор, плавали консервные банки, окурки. Комиссар стащил сапоги, вылил из них воду, сел, подвернув ноги, и достал из сумки тетрадку. Он собрался отправить донесение и с трудом написал его.
Все же, как ни был Лукин измучен, он подумал, что ему надо также послать письмо жене. Минуту он сидел над чистым листком, не зная, как обратиться к ней, потом начал: «Дорогая моя...» Удивляясь будничности этих слов, он попросил жену о том же, о чем в подобный час просили своих близких тысячи других людей. Он убеждал ее не очень отчаиваться, если с ним что-либо случится, хотя и не сообщил ничего более определенного. Простившись с женой, он даже не заметил, что, ободряя других, жену и своих бойцов, сам не нуждался как будто в утешении. Трудное, беспокойное чувство ответственности за все, что происходило вокруг, не покидало комиссара. Казалось, он и теперь распоряжался обстоятельствами, и не они требовали его жизни, а он сам по доброй воле отдавал ее родине.
Лукин кликнул Уланова и, когда тот показался в прямоугольнике входа, приказал позвать к себе связного из штаба полка. Николай сутулился и пританцовывал, стоя в воде, но горячие глаза его улыбнулись комиссару.
«А что, если его и послать?» — подумал старший политрук. Было не много шансов добраться невредимым до штаба полка, однако у тех, кто защищал окоп, их не оставалось совсем... И Лукин заколебался, не зная, правильно ли он сделает, отослав Уланова только потому, что мальчик ему понравился.
— Собирайтесь тоже... Вместе пойдете, — приказал он все-таки Николаю.
— Товарищ комиссар! — начал было Уланов.
— Выполняйте! — раздраженно перебил старший политрук, сердясь, что по слабости дарил бойцу то, в чем было отказано другим.
Уланов ушел, и в ту же минуту комиссар услышал артиллерийскую канонаду. С потолка упало несколько комочков земли...