Необыкновенные москвичи. Красная ракета. Ночь полководца — страница 35 из 126

В ту ночь, после неудачи в подвале, Белозеров, придя с Головановым домой, не заснул и на полчаса: рано утром вернулась жена, и он вскоре потащился на работу; вместе с ним ушел и этот незадачливый поэт, и они расстались на остановке троллейбуса; с поэта он взял слово, что тот будет звонить ему вечером относительно работы. А приехав поздно из магазина, Белозеров тут же свалился, как подкошенный, и проспал каменным сном до рассвета. В следующий вечер жена повела его — невозможно было отказаться — на именины к своей матери, там он очень сильно напился. И сегодня, только он проснулся, его охватило это диковатое возбуждение; он отказывался наотрез от всяких горестных раздумий и жалоб, помня одно: у него не осталось больше времени, каждый день за ним могли теперь прийти. А значит, сегодня же — что бы там ни стряслось! — сегодня ночью он должен был все кончить...


Степовой перечитал еще какую-то страницу «акта» и, словно бы отыскав наконец ошибку в нем, уставился сердито на Софью Павловну.

— Вы тут отметили недостачу по абрикосам, — сказал он, — излишек по сливе — так?

— Да, да, довольно большую, мы перевесили остатки до одного килограмма. — Женщина опять приподнялась. — И обратите внимание, Дмитрий Ефремович, нестандартные абрикосы были проданы по цене высшего сорта!

— Пересортица — вижу... — Степовой отмахнулся толстой рукой с обручальным, вдавившимся в палец кольцом. — Я не о ней. Слушайте, что я вам скажу! Почему вы не перекрыли абрикосы сливой?

Софья Павловна закуривала новую папиросу, и ему пришлось подождать, пока папироса не задымилась.

— Но это невозможно, Дмитрий Ефремович, — послышался наконец из табачного облачка слабый голос.

— Почему невозможно, я спрашиваю?

— Потому что слива... это слива, — просто сказала женщина.

— Без вас знаю, что слива не абрикос! — Степовой уже едва сдерживался. — Что вам мешает, спрашиваю, перекрыть одно другим, вы же не первый день на работе, опытный человек.

— Вот именно, Дмитрий Ефремович, я не первый день... — И она опять длинно затянулась: вялые щеки ее то опадали, то наполнялись.

Степовой даже отвернулся, чтобы не видеть этого.

— Что вам мешает? — томясь, сорвался он на крик.

— Ничего... — выдохнув дым, сказала она.

— Ну, вот видите, — сказал Степовой, — а вы...

Софья Павловна, как бы застеснявшись, проговорила:

— То есть, я хотела сказать... ничего, кроме закона.

— Что? — переспросил Степовой. — Какого закона?

— Закон разрешает перекрывать только одноименными товарами, — сказала она. — А слива — это...

И Белозеров захохотал — громко, тупо, недобро — и шлепнул себя по колену.

— Слива — не банан. Верно, Софья Павловна! — выкрикнул он между двумя раскатами хохота.

Начальник торга поглядел с ошалело-свирепым видом — эти люди, сидевшие в его кабинете, посходили с ума.

— Слива — не банан, банан — не груша, груша — не яблоко, — бессмысленно веселился Белозеров. — Все правильно, Софья Павловна! Слива — не банан, — это дорогого стоит!

Она, однако, и теперь не подняла на него глаз, точно и не слышала его смеха. Но самая ее поза — это сидение на краешке стула, опущенная голова, вздрагивающие старушечьи пальчики, сжимающие папироску, — все говорило, что она до крайности напряжена.

Противоположные чувства боролись в Софье Павловне: ей и сердечно жалко было человека, которого она уличила в преступлении, — достойного человека, героя войны, вероятно, даже не преступника, а жертву, и вместе с тем она готова была отстаивать каждую строчку и каждую цифру в своем образцовом «акте». Она понимала и начальника торга, и в общем сочувствовала ему: в самом деле, эта уголовщина, раскрытая ею, не могла и для него пройти бесследно. Но Софья Павловна была стойка — стойка даже в борьбе со своим добрым сердцем, и стойкость ее питалась всем трудным опытом, всем укладом, всеми ограничениями ее собственной жизни. Она-то лучше, чем кто-либо, знала цену килограмму слив и килограмму абрикосов, потому что никогда не покупала сама — сперва детям, потом внукам — больше трехсот — пятисот граммов. И она не могла — ну, никак не могла — простить ни одной копейки, украденной у тех, кто, как и она, всю жизнь рассчитывали эту самую копейку.

«Славная старушенция, — глядя на нее, неожиданно подумал Белозеров, — такую не переломишь... До высшей меры тебя доведет, сама обрыдается, но не отступит... Алмаз!»

Степовой закрыл папку с «актами», поднял ее, подержал, как бы проверяя, сколько она весит, и отложил, вернее, отбросил в сторону.

— Добро, Софья Павловна! Спасибо, что глубоко вникли. Разобрались. Помогли нам, — отрубал он фразу за фразой. — Будем передавать дело прокурору. — И он вопросительно посмотрел на Белозерова. «Ну, как ты себя чувствуешь?» — было в его взгляде.

Софья Павловна потупилась: она одержала победу, но в эту минуту торжества ей хотелось оплакивать побежденного. И ей подумалось, что все же ей не следовало идти в ревизоры, тут требовались люди более сурового, по ее мнению, характера.

— Я свободна, Дмитрий Ефремович? — спросила она, рассовывая по карманам жакетика папиросы и спички.

— Да, конечно... Что же? Конечно... — сказал Степовой. — Хотя есть у меня еще два слова...

Он повернулся к Белозерову и, подавшись всем туловищем, навалился грудью на край стола.

— Ругать тебя поздно уже, — тяжело задышав, начал он. — Поздно... И не маленький, чего тебя ругать, толку все равно не будет. — Его прозрачные красные уши, густо обросшие золотым пухом, были похожи на какие-то перезрелые плоды. — Я ставлю вопрос по-деловому: сможешь вернуть в кассу деньги, десять тысяч? На сберкнижке найдутся?.. А может, в кубышке?

Белозеров с любопытством рассматривал его уши. «Отчего это к старости на ушах вырастает мох? Загадка природы», — пришло ему вдруг в голову.

— Я тебя губить не хочу, — сдавленным голосом продолжал Степовой. — Покроешь недостачу — помилуем. Из системы нашей уйдешь, конечно, ну и по партийной линии строгачом, пожалуй, не отделаешься. Но дело закроем...

«Вот как разволновался! Поторговаться, что ли?» — позабавила Белозерова мысль... Десяти тысяч у него не было, не было и половины этой суммы, он не наскреб бы у себя сейчас и тысячи.

Начальник торга выпрямился, откинулся на спинку стула и с облегчением, полной грудью вздохнул.

— Короче: клади в кассу деньги и ступай с богом. Нам тоже мало удовольствия топить тебя. А, Софья Павловна?

Маленькая женщина вновь укрылась в дымном волокнистом облачке и не проронила ни слова. Но без участия ревизора трудно было проделать ту финансовую операцию, что для спасения Белозерова предложил Степовой.

— Государству тоже не в убыток будет... Помилуем Героя, а, Софья Павловна? — поторопил он.

— Но разве... Простите, Дмитрий Ефремович!.. — упавшим голосом отозвалась она. — Разве у нас есть на это право?

— Ох! — стоном вырвалось у Степового. — Софья Павловна, Софья Павловна! Вы же прекрасно видите, старый же работник!.. Видите: человека обдурили, обвели вокруг пальца. Его вина — это его дурость.

— Мне кажется, следствие и суд определяют характер вины, — еле слышно сказала она, — согласно закону.

— Да кто же спорит! Но можем же мы по-человечески...

— Это и будет по-человечески, если по закону, — сказала она.

Степовой взглянул на нее зло, но неуверенно: он точно раздумывал, разъяриться ему, раскричаться или еще потерпеть. Потом проговорил:

— Крови жаждете, товарищ Симеонова? Откуда это у вас?

— Вы так... — Софья Павловна растерялась. — Не должны так со мной! — Она подождала немного, чтобы успокоиться. — Я отметаю ваши слова. Надо до конца разобраться в деле... И это могут сделать только следствие и суд. Десять тысяч — большие деньги, очень большие деньги. И я обращаю ваше внимание — я отметила это в акте: истинные размеры хищения, вероятно, значительно больше... Установить их не представляется сейчас возможным: отчетность за прошлые годы находится в хаотическом состоянии, многие документы отсутствуют. И нельзя допустить, чтобы люди, совершившие преступление, могли и дальше... Нет, я не могу с вами согласиться — дело должно пойти к прокурору.

Степовой оглянулся на окно — ему захотелось открыть его и впустить свежий воздух. Но окно было распахнуто, и низкое солнце ударило ему прямо в глаза, — он зажмурился и отклонился... Видимо, один он и сохранял еще здесь способность рассуждать трезво и по-человечески: эта старушонка Симеонова, эта законница со сторублевым окладом, в лоснящемся на обшлагах жакетике, курившая вонючие «гвоздики», обезумела от своей свирепости. А ведь легко было порешить дело к общему благополучию: Белозеров внес бы в кассу деньги (правда, немалые, но это как будто не пугало его), Симеонова переписала бы «акт», и он, Степовой, отделавшись некоторыми хлопотами, получил бы заслуженную юбилейную награду, а сама Симеонова — премию в размере двухнедельного заработка. Но все разбивалось о ее тупое, злое упрямство, прятавшееся за притворной кротостью. Он, Степовой, и раньше не жаловал ее своим расположением, и было, конечно, непростительным промахом посылать ее ревизовать Белозерова.

— Вы когда на пенсию уходите, а, товарищ Симеонова? — Степовой в упор смотрел на нее.

— Я — на пенсию? — Она не сразу поняла.

— Вы, вы, а кто же еще? Я с вами разговариваю.

— В будущем году, в декабре, — сказала она. — Но какое это имеет отношение?..

— А вы подумайте, пошевелите шариками, — Степовой в отместку выбирал выражения погрубее, — не так уж легко найти новое место, когда до пенсии год остался. Кому охота возиться с завтрашним пенсионером, кому вы будете нужны, когда уволитесь от нас? И вообще, молодежи надо давать дорогу... Согласны, товарищ Симеонова?

— Согласна. Но если вы ставите это в связь с моим нежеланием замять дело...

Софья Павловна поправила на блузке свой костяной цветок и стиснула его в сухих пальчиках, как талисман... Начальник торга прямо грозил ей увольнением, и теперь, после тридцати пяти лет службы, увольнение было бы жесточайшим оскорблением, прежде всего оскорблением, — работу она в конце концов нашла бы себе... Она мигнула раз-другой, и было видно, что ей огромного труда стоило не расплакаться, но оскорбленное чувство и поддержало ее в эту минуту. Случалось, что и раньше, на протяжении тридцати пяти лет, которые она просидела над товарными накладными, захватанными множеством рук, грязными от жирных пятен, от фиолетовых следов копировальной бумаги, — случалось, что ее оскорбляли и посильнее, совали ей в сумку свертки с шоколадом, с черной икрой, с шампанским, уговаривали взять деньги, много денег; бывало, что ей тоже грозили — не увольнением, ножом, — и она держалась, держалась, минуя все соблазны, превозмогая все самые реальные страхи. Ее честность была естественной и каждодневной, как умывание, а все же Софья Павловна слегка про себя тщеславилась ею, самую малость, но гордилась. В сущности, она и была тем единственным, что вознаграждало ее, что подбадривало, что украшало ее однообразные годы, — ее честность. И чем опаснее она становилась для нее, тем казалась дороже, красивее, и тем тверже, тем неуступчивее становилась Софья Павловна.