— Что-то чудно, — подумав, сказала Зоя.
— Нет, в этом что-то есть, — не согласился Глеб. — Ну, он имел в виду, что надо ограничивать свои желания. Возможно, и твоей маме ничего не надо, кроме того, что у нее есть.
— Как это не надо? — Зоя подивилась. — Как не надо, она же человек... Нет, ты это всерьез?
Глеб, усмехнувшись, покачал отрицательно головой.
— Вообще, жалко бывает иногда людей, особенно старых, — сказала. Зоя. — Живут и живут, и позабыли уже, для чего живут. А может, никогда и не знали... Неужели же только, чтобы за курами ходить. — И опять без всякой видимой связи она сказала: — Ты читал, в Бразилии теперь другая столица, не Рио-де-Жанейро?
От неожиданности Голованов замедлил шаг.
— А Бра-зи-лиа, — по слогам повторила она, — город в джунглях, совершенно новый, современный. Представляешь себе? Еще я мечтаю поехать в Индию, посмотреть Калькутту. Меня всегда тянуло в Индию. По географии, между прочим, у меня всегда были пятерки, по иностранному языку — я французский учила — и по географии.
— Послушай, — сказал Глеб, — ты в самом деле хотела, чтобы эти наши гости выиграли сегодня, тебе жалко, что они не выиграли?
— А чего мне их жалеть? — Она как будто застеснялась. — Но ты понимаешь, они были одни, никто за них не болел, и все вокруг, сто тысяч человек, хотели, чтобы им вмазали. Им было, наверно, даже страшно.
— Оригинальная точка зрения... Это знаменитая команда, — сказал Глеб, — она выигрывала почти что у всех. И ты хотела, чтобы наши проиграли ей?
Он остановился, ожидая ответа... Только сейчас он разглядел, что у этой девчонки с выгоревшими льняными бровками были красивого цвета глаза — прозрачно-медовые, изливавшие теплый свет. Зоя взрослым бабьим жестом, кончиками пальцев, утерла уголки рта.
— Лучше, конечно, если б была ничья, — сказала она.
— Но ведь футбол — спорт, состязание... — возразил Глеб.
— Что же с того, что спорт! Ничья — это было бы даже вежливо с нашей стороны, по-человечески, — сказала Зоя. — Подумаешь, спорт!
Даша вновь обернулась издали на них.
— Где вы там? — донесся ее контральтовый голос — С вами мы никогда не дойдем.
Эскалатор, тоже заключенный в огромный стеклянный футляр, вынес их на Воробьевское шоссе, а затем все четверо двинулись по бульвару. Наступил уже вечер, и навстречу им, пронизывая листву, тянулись, то удлиняясь, то укорачиваясь, слепящие лучи и лучики низкого солнца.
— Здесь ты еще не была? — спросил Голованов у Зои. — Сейчас заахаешь.
— Ну и что? И заахаю, — ответила она. — Я только и делаю у вас, что ахаю.
Но когда ей открылся весь тридцатиэтажный фасад университета, на шпиле и на угловых башнях которого уже горели маячные красно-коралловые огни, она стала серьезной; внимательно оглядевшись, она проговорила:
— У нас в районе самый большой дом — универмаг на четыре этажа.
Обширная, как поле в зелени и цветах, площадь перед университетом была торжественно-пустынна, но у гранитной балюстрады, ограничивавшей ее со стороны Москвы-реки, собралось, как и всегда, довольно много народа. Стояли туристы, аккуратно причесанные мужчины с фотоаппаратами и неопределенного возраста женщины в темных очках; тесно, кучкой, стояли курсанты в мундирах с надраенными пуговицами; девушки сидели на балюстраде, держась друг за дружку, болтая ногами; стояли бородатые старики в черных суконных пиджаках и старухи в белых платочках — делегаты с Выставки достижений народного хозяйства; кто-то еще в фуражке железнодорожника и с ним суворовец в полотняной гимнастерке с алыми погонами... Даша подвинулась, давая Голованову место около себя, он протиснулся и стал рядом. И хотя он приходил сюда и раньше, и хотя увидел только то, что ожидал увидеть, сложное чувство, в котором было и узнавание, и открытие нового, и стеснение в груди, как от свободного полета, охватило его...
Внизу, за Москвой-рекой, уходя на три стороны за горизонт, лежал фантастически огромный, неописуемый город... Ближе на полуострове, омываемом светлой, текучей дугой реки, были видны только что покинутые Лужники: Большая арена, Малая, Дворец спорта, бассейн; справа и еще в разных местах по горизонту дымили в оранжевом тумане заводские трубы — там рождались как будто и оттуда уплывали в свои далекие странствия розовые вечерние облака и черные грозовые. Подобно островерхим утесам, в этом океане крыш возвышались новые многоэтажные сооружения на Смоленской площади, на площади Восстания, на Котельнической набережной; как свечи, горели на закате купола Новодевичьего монастыря, и уже затеплились звезды кремлевских башен... Необозримый человеческий мир — мир жилищ, дворов, дворцов, фабрик, проспектов, переулков, мостов, бульваров, вокзалов, школ, церквей, универмагов, больниц, аэродромов, парков — простирался как бы в космическую бесконечность. И неостановимое движение царило в этом мире: по реке мчались опененные, как кони, глиссеры, плыли корабли, тянулись за буксирами медленно баржи, бежал по насыпи Окружной дороги словно бы игрушечный поезд, шли на посадку самолеты, позолоченные уходящим солнцем. В каждое мгновение, сейчас, сию минуту, там совершалось неисчислимое количество событий — таких разных и таких похожих — малых и великих: рождался человек, и его первый отчаянный крик раздавался в родильной палате, кто-то дежурил у пульта атомного реактора, великодушная лоточница, распродав все пирожки, подсчитывала свою дневную выручку, в кабинете главного конструктора обсуждался проект многоместного межпланетного корабля, никому не известный юноша правил, быть может, с машинки новую «Илиаду», которую завтра будут заучивать школьники, и в Кремле собирались на заседание члены Центрального Комитета Коммунистической партии. Он стучал миллионами сердец, он равномерно, исполински дышал, этот бесконечный мир людей, и точно от его дыхания колыхалась над городом, поднимаясь к небу, дымная, жаркая пелена.
— А ты не хотел идти сюда с нами, — сказала Даша Голованову. — Жутко хорошо!
— Сегодня недурная видимость, — сказал Корабельников. — Но смотрите, сколько пыли поднялось. Ай-яй!..
— Это здесь Герцен и Огарев давали свою клятву? Здесь, на этом месте? — потребовала подтверждения Зоя.
Глеб молчал, как молчат, глядя на звездное небо, самая огромность которого заставляет чувствовать себя ничтожным, и возвышает, и вызывает мысль о непостижимом, безмерном. Все события его собственной жизни — горестные и добрые происшествия последних дней — влились в этот человеческий океан, открывшийся ему, и потерялись в нем. Глеб был странно возбужден — возбужден от ощущения богатства, разнообразия, полноты, тесноты той общей жизни людей, к которой принадлежал и он. И ему хотелось как-то выразить это ощущение, что-то сказать, сделать, может быть, запеть, прочитать стихи.
— Правда, здесь поклялись Герцен и Огарев? — не унималась Зоя. — Нет, правда?
И оборвала себя, прислушавшись. Турист, стоявший подле нее, громко проговорил:
— Quels sentiments éprouvaient les pèlerins aux por-tes de Iérusalem? Il me semble que je commence à comprendre[1].
Зоя воззрилась на иностранца — это был уже совсем не молодой, чистенький, в сером полосатом костюме, сутуловатый человек со скошенным подбородком, незаметно переходившим в длинную шею. Женщина, к которой он обратился, бледная, узколицая, непроницаемая, устало ответила:
— Tu veux t’agenouiller et prier. J’aurais grand piaisir à voir cela[2].
— Peut-être que j’aurais dû. Le premier mot, que j’ai dit à ce lieutenant russe était «Moscou»... — продолжал он. — Oh! Je le garde dans ma mémoire, ce garçon au lèvres gercées, au casque à écouter. Il était chef de service de renseignement sur tanks qui avait massacré la garde des SS dans le camp de concentration. Nous lui crions «Moscou» et «Spacibo». С’est pas beaucoup «Spacibo». N’est-ce-pas?[3]
Он умолк, покачивая по-стариковски сверху вниз непокрытой, тщательно причесанной на пробор головой. Зоя повернулась к своим спутникам — она была необычайно обрадована.
— Знаете, что он говорит? — зашептала она. — Я все поняла. Я не слышала ни одного природного француза, и я все поняла. Он говорит: «Москва — спасибо».
— Это мы тоже поняли, — сказала Даша.
Все с новым интересом посмотрели на иностранца. В профиль тот был похож на аккуратную серую птицу с заостренным клювиком и с голой пустоватой шеей.
— Честное слово, я все поняла! — Зоя была счастлива именно этим обстоятельством. — Знаете, что он говорил? Что ему хочется стать на колени... И еще почему-то об Иерусалиме.
— Ах, ну да, — сказал Голованов. — Я понимаю.
— Тише, — шепнула Зоя.
Иностранец опять заговорил:
— Moscou!.. C’est plus qu’une ville, c’est l’espérance[4].
Он сделал паузу, точно облегчая Зое задачу перевода, и наклонился к женщине, должно быть, жене.
— Oui, oui!.. Aux uns elle fait peur, les autres la maudissent, mais aujourd’hui encore elle est l’unique espérance. Je ne vois pas d’autre, — с неожиданной энергией проговорил он, — il n’en existe pas. Et les peupls entiers lui voient un vrai culte[5].
— Allons, Max, je tiens à peine debout... Aujourd’hui nous sommes aux pieds dès huit heures[6], — сказала женщина.
Придвинувшись к этой паре насколько было возможно, Зоя откровенно, без всякого стеснения слушала. Турист вдруг повернулся к ней:
— Простите, мадемуазель... — начал он по-русски и запнулся, подыскивая слова. — Прекрасный вечер, мадемуазель!..
Он по-доброму улыбнулся, отчего даже сделался несколько красивее, на взгляд Зои, — не так было заметно, что у него почти нет подбородка.
— Une soirée merveilleuse[7]