Необыкновенные москвичи. Красная ракета. Ночь полководца — страница 56 из 126

Федор Григорьевич, наклоняясь к жене, кричал:

— Не укачало тебя? Может, ехать потише?

Она отвечала благодарным взглядом. Конец шарфика выскальзывал из ее тонких, как у девочки, сухих, постаревших пальцев и флажком взметывался над головой; космочки волос разлетались, и бледное лицо становилось весело-испуганным.

Развернувшись на Ленинском проспекте, Федор Григорьевич выехал на Старо-Калужское шоссе. Шесть-семь лет назад здесь еще стояли по обеим сторонам бревенчатые, с мезонинчиками, с узорными наличниками на окошках, ветхие теремки подмосковной деревни; Орлов отлично ее помнил, — говорили, что тут селились по большей части вышедшие на покой официанты. Ныне от этого давнего их поселения уцелели лишь два-три опустевших домика, тонувшие в бурьяне, — деревянный, обреченный на скорое исчезновение арьергард, теснимый со всех сторон красной кирпичной кладкой и строительными траншеями, — Москва росла и раздвигалась. И только за аккуратной насыпью кольцевого шоссе открылось то свободное до горизонта, полное дивного июньского света пространство, что на языке горожан и называется «загородом».

— Чисто поле! — дошел до Федора Григорьевича сквозь треск мотора голос жены. — Чисто поле! — восклицала она и смеялась, полузакрыв глаза, подставив лицо дующему навстречу ветру.

И Федору Григорьевичу с надеждой подумалось, что уже сейчас, сию минуту началось выздоровление Тани — за что недорого было заплатить и унижением, и многим другим! «Чистый воздух» — это были два слова, обладавшие, по-видимому, волшебной силой врачевания, — так часто они повторялись докторами, пользовавшими Таню... «Увозите жену на свежий воздух, у нее кислородное голодание...» — несколько раз повторила Орлову старая, ученая женщина, профессор, которую он привез к Тане после недавнего тяжелого приступа, и как бы с укором посмотрела при этом на него. «Ах, как хочется на воздух!» — вырвалось как-то у самой Тани, хотя она никогда ни о чем не просила. И вот наконец-то бескрайний, неохватимый взглядом бездонный океан этого свежего воздуха опахнул их своим дыханием, и они чем дальше, тем глубже погружались в него.

Дорога стелилась длинными перекатами посреди низких зеленых холмов; синеватые елочки, посаженные стенкой вдоль шоссе, и молодые липки с их светлой, блестящей, как новенькие монетки, листвой симметрично, будто в танце, разбегались перед несущимся мотоциклом. Федор Григорьевич сам жадно, глубоко вздохнул и тут же закашлялся, захлебнувшись, — так сразу его легкие переполнились воздухом, крутым, как вода из родника. Здесь и вкус у воздуха был другой, отдававший запахами травы, земли, нежной лиственной горечью. А затем, откуда ни возьмись, повеяло сиренью — струйки ее сладковатого запаха становились все явственнее, все ощутимее. И когда за очередным перепадом дороги показалась деревня и мотоцикл домчал до околицы, этот запах объяснился: везде там, во дворах, в палисадниках, в узких проходах между заборов, цвела сирень — махровая: крупноцветная, грузная.

— Сирень! — изумилась Таня. — Смотри, как поздно в этом году!.. Ах, господи, какая прелесть!

И опять потянулись зеленые холмы, а потом, за крутым поворотом, блеснула раскаленная добела полоса — это была вода, река. На берегу, на песчаной кромке пляжа, шевелились в тесноте купальщики, выше в траве бродили белые гуси.

И Татьяна Павловна воскликнула:

— Река! Народу купается сколько!

Решительно все, даже эта узкая высыхающая речка с купальщиками, радовало ее сегодня. Глядя на жену, Федор Григорьевич чувствовал ту отраженную, как в зеркале, и словно бы удвоенную радость, что доступна лишь очень любящим людям, которые если и добиваются чего-нибудь для себя, то потому только, что это необходимо тем, кого они любят: эгоизм их любви становится уже столь сильным, что уничтожает самого себя. И Орлову было хорошо сейчас оттого, что хорошо — он видел это — было Тане. В его памяти воскресло:

У лукоморья дуб зеленый,

Златая цепь на дубе том...

Но он не успел ничего проговорить вслух — мотоцикл взлетел на мост, и под колесами, точно клавиши, застучали доски настила; Орлов весело крикнул жене:

— Держись, брат!

За мостом перед ними расступился лес, пахнуло хвоей, нагретой смолкой; с ветки, нависшей над дорогой, вспорхнула белогрудая птичка, ветка закачалась, точно привечая их. И дымный луч, пронзивший эту тенистую неразбериху, скользнул по лицу Татьяны Павловны.

— Лес, — сказала она.

Федор Григорьевич вспомнил: «Там лес и дол видений полны», — и улыбнулся: этот подмосковный лес и впрямь был полон видений. Между деревьев мелькали гуляющие, пробирались гуськом сквозь кусты пионеры в красных пилотках. А на опушке, на поляне, можно было увидеть «Победу» или «Волгу» с распахнутыми настежь дверцами, будто испустившую дух после поездки; под деревьями сидели, лежали, спали, закусывали пассажиры, и их семейные привалы — эти белые скатерти, расстеленные в траве, заваленные снедью, уставленные пластмассовыми голубыми стаканчиками, все эти пестрые одеяла, пледы, корзинки, выгруженные из машины, были издали похожи на цветники.

Следуя полученным наставлениям, Федор Григорьевич свернул у водонапорной башни на асфальтовую дорожку. А еще через сотни две метров остановил мотоцикл перед деревянным зеленым домиком под черепичной кровлей — здесь помещалась контора дачного поселка. Увы, она оказалась закрытой. «Ушел обедать», — извещала всех, кого это могло интересовать, анонимная записка, наколотая на гвоздь в двери. И Орлов с женой сами отправились разыскивать свой участок, что, впрочем, не представляло большого труда: на заборчиках у каждой калитки была прибита табличка с номером.

— Вот наша! — вскрикнула первой Татьяна Павловна, когда мотоцикл поравнялся с табличкой «12» — номером их участка. — Одни березки! Ах, господи, у нас одни березки! — повторяла она.

Это был новый подарок: на участке действительно густо росли березки — тоненькие, с мелкой, рябоватой зеленью. Они кругом обступили синее с белым строение: синие тесовые стены, белые оконные переплеты, белое крылечко. И все здесь: и сама дачка, и узкий, уходивший в глубину участок, огороженный справа и слева от соседей новеньким штакетником, и эти березки, — все производило впечатление чего-то полуигрушечного, а может быть, очень юного, еще не достигшего взрослых размеров. А в общем, трудно было представить себе что-нибудь более милое и сразу же вызывавшее желание остаться здесь.

— Избушка там на курьих ножках, — проговорил, смеясь, Орлов.

Татьяна Павловна всплеснула руками и постояла так перед калиткой, сложив ладони, точно молилась.

Они обошли синий домик кругом — войти в него было нельзя: на двери висел замок, — и Федор Григорьевич приподнимал жену за талию, чтобы она могла заглянуть в окна.

— Кухонька чудесная. Есть чуланчик, — сообщала она. — Комната вполне приличная, даже большая. Верандочка...

Федор Григорьевич повторял за нею, как эхо:

— Кухонька... Чуланчик... Веранда.

Медленно, в разных направлениях они походили по участку, делая открытие за открытием: позади домика росли три яблони и две сливы. Яблони были тоже трогательно молодые — четырехлетки, не старше, но в их матовой листве скрывалось уже несколько белесоватых шариков — твердых, как шарики пинг-понга. А сливы стояли облепленные множеством своих как бы запотевших плодов, правда, еще совсем зеленых и размером не больше чем виноградины. У корней одной из них, под слежавшейся прошлогодней листвой Татьяна Павловна случайно нашла кустик земляники. Она откинула носком туфли коричневый лист, и под ним оказались две рубиновые капельки — две крохотные красные головки, покоившиеся на изящных зелененьких воротничках. Опустившись на колени, Татьяна Павловна долго их рассматривала, и когда Орлов потянулся, чтобы сорвать землянику, она придержала его руку. Он и не настаивал — эти две ягодки на паутинных стебельках, два огонька, горевшие в сыроватой полутьме опавшей листвы, являли такое живое совершенство красоты, что жестоким казалось коснуться их и погасить.

Обнаружен был на участке и один дубок с плотненькими вырезными листьями, и рябиновый куст возле вкопанного в землю дощатого столика и трех соединенных скамеек. За столиком можно было и посидеть в рябиновой перистой тени, и попить чайку на свежем воздухе, как полагается в дачном обиходе. От прежних обитателей этого земного рая остался еще островерхий собачий домик у калитки и забытый в дальнем углу продранный гамак, напоминавший баскетбольную сетчатую корзину без дна. Татьяна Павловна присела к столику и еще раз огляделась; она устала от обилия впечатлений, и лицо ее стало блаженно-рассеянным.

— Посмотри, они кружатся, — непонятно сказала она. — Посмотри же!

— Кто они? — не понял Федор Григорьевич. — О чем ты?

— Березки. Ты только хорошенько посмотри, внимательно. И ты сам увидишь — они кружатся.

И он послушно перевел взгляд на деревца, обступившие дачку, — однообразно стройные, чистенькие, атласно блестевшие. У него зарябило в глазах, и на какое-то мгновение ему тоже почудилось, что березки неслышно перемещались, плыли, как в медленном хороводе.

— Выдумываешь, выдумщица, — ласково сказал он.

Никогда нельзя было заранее угадать, что она, Таня, вообразит, что скажет, чем позабавится? Но в ее ребячливости, даже вздорности и заключалась, на вкус Федора Григорьевича, некая тайна женского очарования. Едва ли он когда-нибудь серьезно задумывался над подобными вопросами, но словно бы ощупью он искал необычайного: старый уже человек, солдат, таксист, он все еще искал чего-то, чего не было в нем самом — обыкновенном, как ему казалось, трезвом, поглощенном одними практическими заботами... И ему посчастливилось, как редко кому, найти это детское, чудаковатое, непрактическое (что было всего притягательнее) — найти в своей жене. Самая их первая встреча в том заколдованном грибном леске по дороге на Пухово — ох, и давно же это было! — произошла как будто в мире волшебных превращений. И впоследствии все годы, прожитые вместе, — кому и как можно о них рассказать, кто поймет, не застыдит! — все эти нелегкие, с вечными хлопотами, с неустройствами, с малыми достатками годы были в то же время каким-то лишь ему, Федору Григорьевичу, доступным лукоморьем с многими добрыми чудесами...