Колька по дороге к панораме, сидя в такси, сделался тихим, смирным, и в голосе его появилась льстивость:
— А французов мы победили тогда, дядечка? — спрашивал он о том, что хорошо знал сам, и лишь затем, чтобы доставить удовольствие дяде Коле. — А французы потом убежали из Москвы?
Он выражал ему свою благодарность за эти подарки, посыпавшиеся на него: ведь стоило ему только пожелать, и вот он ехал смотреть загадочную панораму — ехал в такси через весь город. Выйдя из машины, он очутился перед невиданным раньше огромным стеклянным домом, на белых столбах-лапах, круглым, как башня с плоской крышей. У входа в башню толпилось много народу — все билеты на сегодня были проданы, — но дядю Колю с его Звездой, а заодно и Кольку милиционер пропустил без разговоров и даже на виду у всех откозырял им.
Самая панорама поначалу разочаровала Кольку. Он ждал чего-то иного, а оказалось, что панорамой называли очень большую картину, просто картину, повешенную по кругу, в центре которого стоял он с дядей Колей и с другими экскурсантами. Кино производило на Кольку гораздо бо́льшее впечатление — там, на экране, все двигалось и шумело, и если конники скакали и рубились, то они вправду скакали, махали саблями, валились с коней, уносились дальше; если солдаты палили из ружей, то от треска выстрелов болели уши; здесь же, на панораме, сражение было безмолвным и неподвижным. Но затем Колька обнаружил в этой неподвижности и некоторое преимущество: на экране было плохо то, что интересные кадры чересчур быстро сменялись, тогда как здесь он мог не спеша, обстоятельно все рассмотреть. И высокие с торчащими прямо хвостами шапки солдат, и их нарядные, как на игрушках, мундиры, и золотые новенькие каски кавалеристов, и каждую лошадку, застывшую на скаку, и каждую пушечку, выкаченную вперед, и вдалеке стройные, как на параде, войска, еще не вступившие в бой. Поближе, у самой огражденной перильцами площадки, на которой стоял Колька, все было совсем настоящее: разваленная по бревнышкам изба, пыльная, побитая трава, разъезженная искромсанная колеями дорога. А на дороге и по обочинам повсюду высовывались круглые железные ядра, наполовину зарывшиеся в землю, — тут, должно быть, бомбили.
И еще понравился Кольке, вызвав живой интерес, весь белый, бородатый дед, объяснявший экскурсантам панораму. Вместо указки он держал замечательный электрический фонарик, вдвое больше обычного, и водил лучом по картине, показывая то на одно, то на другое. Пиджак его был тесно увешан орденами и медалями, и они тихо, как колокольцы, позванивали, когда он переходил с места на место. Дед был так стар, на взгляд Кольки, что, наверно, сам участвовал в сражении, о котором рассказывал. И, должно быть, он уже утомился, рассказывая, потому что часто замолкал, отдуваясь; поглядывая на Кольку, он почему-то щурил один глаз и улыбался.
— Сражение началось, как только рассвело, пушки заговорили в половине шестого, — словно бы вспоминал вслух этот симпатичный дед. — И сразу же дело пошло всерьез... Как написал наш великий стихотворец Михаил Юрьевич Лермонтов: «Ну ж был денек! Сквозь дым летучий французы двинулись, как тучи...» Особенно жестокий бой разгорелся за Багратионовы флеши. Это так тогда назывались земляные укрепления... Видите вон там всадника на белом коне...
И фонарик деда высветил маленькую фигурку кавалериста в черной треуголке на белой лошади, а позади нее других всадников в золоченых мундирах.
— Это Наполеон, император французов, наблюдает за ходом сражения. Да-а, сидит и наблюдает... Он только сейчас прискакал со своего левого фланга — там ему кавалеристы Уварова и казаки Платова большое беспокойство причинили. А вон там...
И, перейдя мелкой походкой на противоположную сторону площадки, дед направил фонарик на одиноко стоявшего на небольшом холмике командира в белой фуражке.
— Это наш фельдмаршал Михаил Илларионович Кутузов пеший стоит. Все видят? Это он и есть — Михаил Илларионович... Ты видишь, внучек?
Последнее относилось к Кольке. Колька кивнул и неожиданно для самого себя громко сказал:
— Вижу.
Он кое-что слышал уже о Кутузове; проспект, по которому они ехали сюда, так и назывался Кутузовским. И ему сделалось обидно за нашего главнокомандующего: даже лошади не было у него — пожалел он фельдмаршала.
— От рассвета до ночи бились наши с врагом. И только когда стемнело, Наполеон понял бесполезность дальнейшей борьбы...
Дед отдышался и, словно бы приободрившись, громче добавил:
— Впервые знаменитый полководец Наполеон Бонапарт проиграл генеральное сражение и сам признал это. Наполеон сказал: «Русские стяжали при Бородине звание непобедимых». Авторитетное замечание...
Он опять улыбнулся Кольке, тот покраснел и оглянулся на дядю Колю.
— Вот так... Помните, товарищи, про день Бородина. До свиданья, желаю вам доброго здоровья.
И дед засеменил к лестнице, доставая из кармана пиджака папиросы... Все, кто его слушал, тоже потянулись к выходу. Один лишь дядя Коля не двигался почему-то, глядя в какую-то одну точку на картине, не замечая, что экскурсия окончена. И Колька, которому тоже некуда было торопиться, принялся рассматривать новую группу экскурсантов, выходивших снизу на смотровую площадку. Эту группу вела девушка в развевающемся легком платье и в туфельках на высоких каблучках.
Белозеров был растревожен — растревожен не самой панорамой, этой гигантской — ничего не возразишь, — приятной по краскам картиной, изображавшей, однако, не войну, а, скорее, игру в войну, увлекательную, как спортивное состязание. И конечно, картина была лишь слабым эхом, отдаленным отзвуком того, что действительно происходило у русской деревни Бородино, западнее Можайска, сто пятьдесят лет назад, 26 августа 1812 года... Представить всю ярость и весь подвиг того сражения затруднился бы даже он, Белозеров, а уж он-то знал, что такое война! За тринадцать — четырнадцать часов, всего только за один день, пока атаки, в которых уничтожались целые дивизии, сменялись контратаками, и тысячные массы конницы сшибались с другими тысячами всадников, и сотни пушек били прямой наводкой, с нескольких метров, картечью в сомкнутые, марширующие со штыками наперевес колонны пехоты, — здесь, на этом небольшом, всхолмленном поле между Старой и Новой Смоленскими дорогами, полегло сто тысяч мужчин, сто тысяч самых храбрых и сильных, — за один лишь летний день, пока солнце описывало свою дугу от восхода до заката. И каким бы игрушечным и фальшиво-нарядным ни было изображение битвы, сделанное художниками, Белозеров, глядя на картину, видел сейчас не тот полуторавековой давности бой, что мог возникнуть в его воображении, но словно бы и непрекращавшийся, вечный ужасный бой, и вечный солдатский подвиг. Ведь совсем недавно, а для него, Белозерова, почти что вчера, на этом открытом, с редкими рощицами, поле они вновь бились — непобежденные солдаты Бородина! — прикрывая дороги, ведущие к Москве. И их оборону майор Белозеров видел уже воочию, в реальной жизни...
Тогда, осенью сорок первого, он был послан из штаба армии для связи с дравшейся под Бородином стрелковой дивизией полковника Полосухина. На пути в дивизию его машину обстрелял с воздуха немецкий истребитель — как отчетливо, как ясно все воскресало в памяти — машина загорелась, он добирался пешком, ползком, тащил на себе раненого шофера, ефрейтора Колоскова. И он видел, как перед Багратионовыми флешами — оплывшими спустя более чем столетие земляными насыпями, где когда-то истекли кровью наполеоновские корпуса Даву, Нея и Жюно, — догорали на черной, опаленной земле немецкие танки.
Был ветреный день с бегущими просветами лазури на облачном, меняющемся небе, лес облетел, одни дубы не сбросили еще своей кованой листвы. К утру все покрывалось белесым, бертолетовым налетом инея, к полудню оттаивало, почва начинала сочиться, и там, где отдавали богу душу гренадеры Кутузова, умирали на мокрой земле стрелки Полосухина. Водитель Колосков всё просил: «Товарищ майор, не оставляйте... хотя б до медпункта... Товарищ... не дайте помереть... санитаров покличьте...», а потом ахнул, как будто изумившись, и сразу отяжелел. И множество других Колосковых, стрелявших из залитых водой окопов, встававших с гранатами навстречу врагу, измазанных глиной, неуклюже падавших, истошно кричавших, утихших с побелевшими, серо-голубыми лицами, пронеслись перед Белозеровым, пока он смотрел на раскрашенное, подсвеченное электричеством полотно, изображавшее, по мнению художников, Бородинское сражение. Гусарские ментики, расшитые золотыми шнурами, и оперенные шлемы тяжелых кирасир мешались в его глазах с кожаными шлемами танкистов, с заляпанными грязью шинелями пулеметчиков. Он снова как будто был в бою, снова сражался, не то на задымленной, заваленной трупами батарее Раевского, не то в обескровленных боевых порядках Полосухина.
Из этого сна наяву его вывел строгий учительский голос девушки-экскурсовода, подошедшей со своей группой.
— Не разбредайтесь, товарищи! Давайте сюда, ко мне!.. Бородинское сражение оказало значительное влияние на дальнейший ход Отечественной войны, — озирая слушателей быстрым взглядом подведенных глаз, сказала девушка. — Кутузов, опираясь на стойкость солдат и воинское умение командиров, разбил все замыслы Наполеона.
Белозеров прислушался. «Звонкая пичужка какая, — подумал он снисходительно. — Ну, а что же?.. Все правильно: и стойкость, и умение — всё так...»
Кольку потеснили от перилец, ему стало плохо видно, и он тронул дядю Колю за руку — пора им было уходить.
— Да, брат, пойдем, — оживившись, сказал дядя Коля, — а ты, я вижу, заскучал уже. Не понравилось тебе?
— Понравилось, очень! Бомбочки такие маленькие, а, наверно, тяжелые. Звезданет — будь здоров! — вежливо выразил Колька таким образом свою благодарность.
Белозеров не то чтобы повеселел, но ему сделалось неожиданно легче, покойнее. Уходя отсюда, он словно бы и впрямь выходил из тяжелого боя, в котором устоял вместе со всеми. И удивительное чувство, что приходит лишь после боя, когда наступает тишина — это странная, пустоватая тишина победы, — вновь охватило его, завладело им почти так же, как некогда под Москвой, на Варшавском шоссе, потом на Днепре, на правом берегу, потом на развалинах Берлина... Дело было сделано! Что бы сейчас ни приключилось с ним, с Белозеровым, он свое дело сделал, и, кажется, сделал хорошо! В день Страшного суда — эх, если б такой день и вправду когда-нибудь протрубили трубы и каждому было бы воздано по заслугам! — он встал бы «смирно» в той же неисчислимой воинской колонне, что и Колосков, и сам Багратион.