Необыкновенные москвичи. Красная ракета. Ночь полководца — страница 71 из 126

Парень не отвечал; казалось, ему действительно нечего было возразить.

— Я вас спрашиваю: что это за источники? Отвечайте?

В зале как будто уплотнилась и придавила всех тишина. На рубашке Голованова, между лопаток, разрасталось мокрое пятно.

— Вы не отмолчитесь. — И Андрей Христофорович, чуть помедлив, нанес свой главный удар: — Отвечайте, за какую плату вы впускали к себе по ночам неизвестных мужчин и женщин?

— Что? Что вы?.. — Голованов вышел из апатии. — Что вы говорите? Какая плата?..

Председатель отшвырнул карандаш, покатившийся по столу, повернулся к Ногтеву, чтобы что-то сказать, но его опередил голос из зала — тонкий и резкий, странно похожий на голос самого Ногтева:

— Я прошу слова!

Федор Григорьевич, оглянувшись, застыл в изумлении: он увидел своего пасынка Виктора, — поразительно, что он не заметил его раньше!.. Витя, с поднятой рукой стоял сзади, через три скамейки, он был в чистенькой рубашке, с аккуратно закатанными выше острых локтей рукавами.

— Прошу слова в порядке ведения, — повторил он напряженно-спокойно.

— В порядке ведения?.. — Председатель, склонив набок голову, будто раздумывал, глядел на него. — Разве уж в порядке ведения...

— Фамилия, имя, отчество? — спросила девушка-секретарь. — Вы от организации или от себя?

— Лично от себя. А фамилия Синицын Виктор Константинович. Проживаю в доме номер шестнадцать квартира пятнадцать, член ВЛКСМ. Год рождения нужен?

— Да уж как-нибудь догадаемся сами, — сказал председатель так, что было неясно: серьезно он это или в шутку?

— Обращаю внимание суда, — сказал Витя тоном, не допускающим шуток; он побледнел, и заметнее стали его веснушки. — Товарищ общественный обвинитель пользуется негодными методами, он нарушает презумпцию невиновности. Я прошу занести мой протест в протокол заседания. Товарищ обвинитель заставляет Голованова доказывать свою невиновность, не имея, как видно, никаких доказательств его виновности. Я не понимаю, на что он рассчитывает. На испуг, на растерянность?..

Федор Григорьевич был чрезвычайно озадачен и как бы даже слегка уязвлен: это их Виктор, вчерашний школьник, тихий, замкнутый парнишка, критиковал здесь сейчас, нимало не робея, старых людей! Правда, он, Федор Григорьевич, всегда был высокого мнения о своем пасынке — Виктор учился на круглые пятерки, шел в школе отличником, — и все же ничего подобного он не ожидал. Вот ведь как бывает: живут люди вместе, встречаются ежедневно и не знают, словно бы не видят друг друга.

— Методы товарища общественного обвинителя должны быть отброшены, — визгливо выкрикнул Витя. — Я напоминаю о презумпции невиновности. А то получается по известному анекдоту: назовут тебя верблюдом, а ты иди и доказывай, что не верблюд.

Он сел и по привычке поправил очки на носу.

Федор Григорьевич не знал, что означает слово «презумпция», но оно стояло рядом с «невиновностью», и он понял, что хотел сказать Виктор... Откуда только мальчик дознался обо всем этом? — спрашивал себя Федор Григорьевич, дивясь, как все старики, тому, что молодежь взрослеет быстрее, чем старики старятся.

— Прошу и мне!.. Прошу слова! — очень звонко закричала в другой стороне зала светловолосая, рослая девушка. — Пропустите меня, пожалуйста!.. Пропустите, мне надо!.. Пропустите!

Она вырвалась из забитого людьми прохода к сцене и встала рядом с Головановым — вся раскрасневшаяся, бурная, с блещущими глазами.

— Моя фамилия Миронова... Я тоже от себя и от нашего класса. Я тоже член ВЛКСМ!.. — восклицала девушка, прижимая руку к груди. — Я хочу сказать, что нельзя судить за то, что человек мало зарабатывает... Это же ни в какие ворота. Я просто удивлена... Я живу не в вашем доме, но это не имеет значения. Я прошу слова.

— И меня! Запишите меня! — сзади поднялась и замахала, как бы приветствуя, еще одна полудетская рука. — Я Садикова, я училась с Глебом в одном классе.

Теперь весь зал зашумел, кто-то еще требовал слова, кто-то негодовал на беспорядок.

— Откуда такие взялись?.. Приходят — учат! Чего дружинники смотрят?!

— А что? Все законно! И ваших нет! — обрадованно кричал, вскочив с места и озираясь, стриженный боксом парень в солдатской гимнастерке без погон.

— Мы не «откуда»... Мы из одной школы, — альтом выпевала Садикова.

Люди там и тут заспорили, и сразу же обнаружились и союзники, и противники этой молодежи... Перед окном вспыхнула, точно спичку бросили на сухое, ссора: «За своими гляди!» — «На твоих и глядеть не хочется», — перебивали друг друга женщины. А со двора в окно заглядывали — мордочка к мордочке — ребятишки; мяукала, жалуясь, полосатая кошка, которую сдавливал, обнимая, толстенький мальчик, сидевший на корточках.

— Я просила первая! Я была старостой класса! — выкрикнула девушка, подбежавшая к Голованову, и тут же что-то зашептала ему на ухо.

А на мокром лице этого юнца блуждала смутная, несчастная улыбка. И Федор Григорьевич расслышал, как он сказал девушке:

— Ты довольна теперь? Я же просил тебя...

Председатель шарил по столу, разыскивая закатившийся карандаш, и, не найдя, постучал по графину стеклянной пробкой.

— Отставить! — загремел своим командирским голосом румяный заседатель. — Кончай базар!

И когда порядок был более или менее восстановлен, председатель заговорил. Он начал так, как никто не ожидал:

— Вот у нас пошел живой разговор... Это хорошо, товарищи! И прямой — это совсем хорошо! Товарищу Ногтеву, взявшему на себя трудную обязанность... может быть, самую трудную сегодня, тоже, конечно, было интересно послушать... Я полагаю, что интересно. — И председатель поглядел не на Андрея Христофоровича, а на Виктора. — Так что будем продолжать... Кто следующий? Ах, да!.. — спохватился он. — У меня есть записавшиеся раньше. — Он взял со стола бумажку и, щуря свои утонувшие в черно-коричневых, нездоровых тенях глаза, прочел: — Орлов... Слово имеет товарищ Орлов.

Федор Григорьевич даже почувствовал облегчение. Он встал и, не идя на сцену, обернулся к залу, достал машинально из кармана пиджака сложенный листок, повертел в руке. И гнев, тот ослепляющий гнев, что в какие-то минуты взрывался в этой душе, гнев оскорбления, которого Федор Григорьевич сам в себе боялся, потряс его.

— Как бывает... — сказал он без всякого выражения, раздельно выталкивая слова. — Бывает, что мертвый... тащит в могилу живого.

Лицо его быстро потемнело, приняло кремнистый оттенок, и светлее и словно бы крупнее сделались его глаза с розоватыми белками.

— Человек всегда... с Адама и Евы был рабом. — Орлов еще помолчал, точно потеряв нить мысли.

И в затихшем зале стало слышно, что пошел дождь: зашумели во дворе по асфальту первые капли; мягко топоча, разбежались от окна дети, прошмыгнула, пискнув, кошка.

— Человека так и называли рабом божьим, — сказал Федор Григорьевич. — Как его только не называли: холопом, верноподданным. Но я еще в школе, в азбуке прочитал: «Мы не рабы!» И я этого не забыл... Было и у нас время, когда человек стал вроде как деталью машины. Обидная это была идея и вредная. Вредная потому особенно, что с Адама и Евы — точно, товарищи!.. — в первый раз за всю историю простой человек осознал себя человеком... не рабом, не винтиком, не пешкой, но человеком! А вот товарищ Ногтев недопонимает этого...

Федор Григорьевич запнулся вдруг, ощутив тревогу, он подумал о Тане: теперь, после этих его слов, нечего было и мечтать о казенной даче для нее... Силясь заглушить внезапный испуг, он заговорил быстрее и громче:

— Я воевал, товарищи! Не буду об этом, не к месту — год и семь месяцев не выходил из боев. Ранен был два раза. Два раза немцы к стенке меня ставили — и это было... Скажу только: я... да разве я исключение? Я и к стенке, когда шел... вернее, волокли меня, не отказался от себя. И потому не отказался, что сознавал себя человеком... Так кто же сегодня, какой мелкий бес может меня?!.

Он невольно обернулся через плечо на Ногтева. Тот словно бы хотел встать из-за столика и уперся в его край рукой, но медлил, не шевелясь. И Орлова пробрал внутренний холод — он дрогнул... Но уже ничего нельзя было поправить: он сказал все, что думал, и платой было то, что его Таня опять осталась без самого необходимого ей — без свежего воздуха. С тоской в голосе, непонятной для тех, кто его слушал, он сказал:

— Соблюдать всегда свое достоинство — это, бывает, как в бой идти. Не вспомню, где я прочитал: трудная должность быть человеком. Метко сказано! А что касается дела, которое мы здесь разбираем, так оно ясное... — И он с болью, глухо выговорил: — Ясное же, как стеклышко!

Посмотрев на зажатую в руке бумажку, он скомкал ее, подошел к окну — светлый блик лег на его кремнистую щеку, на лоб — и выкинул комок в форточку.

— Выдуманное это дело, — сказал он. — Ничего же никто не доказал... И тоже интересно: со сколькими мы врагами управились, а еще не покончили с этим — с огульным подходом к людям. Какой же разумный человек не скажет, что с тунеядцами надо бороться... презирать их надо... Но разве ж можно, как бывало, всех на один аршин мерить. И если кто не подходит под формат — браковать. Я вам такой случай приведу.

Федор Григорьевич безотчетно стремился доказать самому себе, что поступил правильно и по-иному не мог поступить. Он уже тосковал от сознания своей вины перед Таней, — это было физическое ощущение, поселившееся где-то в загрудине, у сердца. И, оправдываясь, он принялся рассказывать о раненом пианисте из Минска, солдате его роты, который покушался на самоубийство.

...Глеб все, разумеется, слышал, видел, понимал, но все теперь: и этот суд, и эта толпа зрителей, набившаяся в зал, и советы, что шептала ему Даша, и самое ее присутствие, — все словно бы утратило смысл, цель, причину. И Глеб не испытывал уже ни горечи, ни благодарности, ни удивления, ни страха. Его измученное внимание отмечало какие-то совершенные пустяки: в волосах у Даши была белая лента, а на шею она надела сегодня янтарные бусы; председатель суда катал по столу круглую стеклянную пробку от графина; обвинитель переменил позу, уставился в потолок и похлопывал по бумаге своей белой маленькой рукой; секретарша суда подобрала под стул голые ноги в туфлях с покривившимися каблуками. И единственным живым чувством, еще волновавшим Глеба, осталась надежда на то, что когда-нибудь все это кончится и его выпустят отсюда, из этого полуподвала с жирно блестевшими масляной охрой стенами, с окнами на уровне земли... Там, во дворе, дождь перестал, и подсыхавший асфальт курился легким перламутровым дымком.