Необыкновенные москвичи. Красная ракета. Ночь полководца — страница 73 из 126

Все же большого успеха его стихи, как видно, не имели — плеск аплодисментов быстро улегся. И какая-то неопределенная, молчаливая неловкость установилась в зале, все как бы ожидали чего-то еще. Чего-то еще ждал и сам Глеб — длинный, тонкий, с побелевшими губами, он стоял на краю сцены и словно бы искал глазами в толпе; руки его висели, как плети.

В заднем ряду поднялась Люся и во всеуслышание сказала:

— Браво! Очень волнует. Спасибо, Глеб!

Она вновь пыталась поддержать его.

Затем с бумажкой в руке встал председатель суда.

— Спасибо, Глеб! — повторил он и показал бумажку. — Вот и еще один отзыв о вашем творчестве, отзыв вполне компетентный. Получен он только сегодня из комиссии по работе с молодыми писателями, и подписал его Николай Уланов — маститый писатель. Я опущу начало его письма... — Председатель бросил взгляд в сторону Ногтева. — Вы не знакомы еще с этим письмом, Андрей Христофорович? Я вам его передам. Так вот...

И председатель стал читать:

— «Самое страшное, что может произойти с литератором, — это оскудение жизненных связей, одиночество. Посоветуйте вашему молодому поэту не бояться жизни, кинуться в ее гущу, в ее тесноту. Есть ли у него литературные способности? Мне кажется, что есть, — председатель оторвался от чтения и посмотрел на Голованова, — хотя на стихах его и лежит отпечаток книжности. Чтобы талант пророс, чтобы он зацвел и дал плоды, ему необходима почва — жизнь, жизнь, ее теплота, ее изобилие. Я бы на месте Голованова, в его девятнадцать лет, не усидел в четырех стенах — ходил, ездил, брался бы за любое дело — не обязательно в двух тысячах километрах от Москвы, можно и в двух километрах от своего дома.

Но упаси вас боже что-то административно предпринимать в этом направлении. Признаюсь, самый ваш запрос из ЖЭКа встревожил меня. Если даже этот запрос продиктован искренней заботой о будущем Голованова, я считаю не лишним напомнить вам известную историю с пустынником и медведем, который тоже был движим добрыми намерениями».

Председатель весело взглянул в зал, кашлянул и продолжал читать:

— «...Наше общество могущественно, богато и завоевало право на щедрость. Мы располагаем сегодня всеми возможностями отнестись с доверием к самому скромному проявлению таланта. С доверием — это значит также с терпением. Молодому человеку бывает свойственна и преувеличенная вера в свою избранность. Не будем его порицать — такая вера совершала порой чудеса, но будем внимательны к нему. Я не призываю к выращиванию общественных иждивенцев, ни в коей мере: быть внимательными — это быть требовательными. Но во всех случаях лучше уж обмануться в своих надеждах на молодого человека, чем проморгать что-то настоящее. Это настоящее можно и заглушить, задавить. Помогите Голованову найти себя... Хотелось бы и мне повидаться с вашим «трудным» юношей, дайте ему, пожалуйста, мой телефон и адрес. И скажите, пусть поторопится, недельки через полторы я уезжаю, вероятно, надолго. Тоже вот овладела мной «охота к перемене мест». С уважением...»

Председатель положил письмо на стол.

— Вот так, Глеб!.. Уразумели, чего мы от вас ждем, что будем требовать? — Он неожиданно подмигнул ему и повернулся к Ногтеву. — Андрей Христофорович, вы тоже слышали? С вашего позволения мы приобщаем этот отзыв к делу, — сказал он.

И суд удалился на совещание — председатель и заседатели, двигаясь гуськом, скрылись за зеленой елочкой, нарисованной на кулисе.

Тут же хлынул за окнами настоящий ливень... Налетел, откуда ни возьмись, ветер, затрепетали белые занавески; асфальт во дворе словно бы закипел от разбивающихся капель. По залу пронеслось дуновение прохлады, и Глеб, оставшийся на эстраде, жадно ее вдохнул... Ему пришли вдруг в голову старые, еще в школе сочиненные стихи о дожде в городе... И, не подумав, уместно ли будет сейчас их обнародовать, поддавшись безотчетному желанию, он начал их говорить вслух. В стихотворении были строчки, которые воспринимались как импровизация:

...Ветер северо-западный

раздувал в окне занавески.

Все случилось внезапно и

с необыкновенным треском!

Покружившись на подоконнике

в катастрофическом вальсе,

голубоглазым разбойником

в комнату

                ветер ворвался!

И пошло, и пошло!..

                                  И к милиции

напрасно взывать о спасении —

опрокинулся над столицею

ливень —

                 первый, весенний!

Окно распахнув на радостях,

смотрю и не помню примера:

под углом в столько-то градусов

рушится

              атмосфера.

Было видно, как из разверстой пасти оцинкованного водостока извергался бурный, пенный поток; стреляли форточки, шум падающей воды отдавался в подвале штормовым гулом. Во дворе потемнело, а туманное свечение разбивающихся капель сделалось серебристым. Глеб, напрягая голос, пытался перекричать шторм.

По стеклам секут многоточия...

и, в буйстве таком свирепея,

трещит

            и ревет водосточная

длинноствольная батарея.

И эти стихи, что сейчас как будто рождались, и этот фантастический свет, проникавший со двора, и этот гул урагана, проносившегося над городом, — все вместе увлекало людей. Когда Глеб кончил, зашумели все в зале, хлопали, кричали, смеялись. Даша стучала по ладони донышком кружки, глядя снизу на Глеба испуганно-счастливыми глазами.

27

Ногтев вышел во двор вместе с председателем суда. Было отрадно свежо, даже холодновато после духоты, в которой они просидели несколько часов, и был уже вечер. Блестели в сумраке, как лакированные, мокрые крыши сарайчиков, а гора угля, сваленного возле котельной, чернела бездонной ямой, провалом в ночь с мерцающими влажно звездами.

— Разрешите поблагодарить вас, Иван Евменьевич, — сказал в воротах Ногтев. — Засиделись мы, я и не предполагал, что так затянется.

Он еще не разобрался в том, что, собственно, произошло и как и почему он потерпел поражение. Внешне он пока держался, но что-то стояло как будто за его спиной, нависало над ним, грозя упасть и задавить, и он словно бы боялся оглянуться.

— Это я должен благодарить, что вытащили меня, — сказал председатель. — Начали мы заседанием, а кончили вечером поэзии. Если бы каждое заседание так — кончать стихами, — недурно было бы, что скажете?

Улица была затоплена, как в весеннее половодье, и пешеходы перебирались на другую сторону, прыгая по асфальтовым островкам, по кирпичикам, положенным в воде. Девочки с туфельками в руках, приподняв юбки, белея заголившимися коленками, шлепали прямо по лужам, смеясь и перекликаясь.

— А чу́дно!.. — сказал председатель. — Для меня тоже не было лучшего удовольствия — вот так, босиком, после дождя.

— Да, да... — отозвался машинально Андрей Христофорович.

— Лет шестьдесят уже с той поры... или даже больше отсчитано. Больше шестидесяти — страшно подумать!

— Иван Евменьевич, — начал Ногтев, — сегодня уж мы не будем, а на днях я к вам наведаюсь.

— Да, пожалуйста, — ответил председатель. — Удивительно, как в наши годы ярко вспоминается детство, ярко и все чаще — детство, молодость... Закон обратной перспективы у стариков, что ли?

— А вот разрешите... — Андрей Христофорович болезненно оживился. — Верно вы сказали: вспоминается молодость — наша молодость. И уж разрешите, она не была похожа на головановскую. И вы лично в девятнадцать лет не так жили... И стихи мы с вами читали другие...

— Стихи мы читали другие, — согласился председатель — Иван Евменьевич Шувалов. — Стихи были получше, пожалуй... Я, грешный человек, Надсона любил — замечательный поэт!

Он умолк, подумав, что девятнадцать лет ему исполнилось в семнадцатом году, в ноябре... И ему было тогда не до стихов — что правда, то правда! — его молодость действительно совсем не походила на головановскую.

— А что? — сказал он с задором. — Есть о чем рассказать на юбилейных собраниях.

Ему становилось все веселее, все лучше, как давно уже с ним не бывало...

Свой девятнадцатый день рождения Иван Евменьевич хорошо запомнил, потому что встретил этот день, лежа с трехлинейкой под облетевшими на осеннем ветру деревьями Тверского бульвара и стреляя по окнам аптеки у Никитских ворот; оттуда сильным огнем отвечали юнкера. И ему припомнился сейчас он сам — точно предстал вдруг перед ним боец рабочей дружины Прохоровской мануфактуры — розовощекий, кровь с молоком, удалец в перелицованном отцовском пальто, лохматившемся на обшлагах... Потом в жизни Ивана Евменьевича было много важных событий и торжественных дней — он, Шувалов, и воевал, и строил, побывал и на больших государственных должностях, его шестидесятилетие было отмечено самой почетной наградой страны и приветствием Центрального Комитета партии. Но те дни поздней осени в Москве, опоясанной восставшими окраинами, перегороженной баррикадами, заливаемой холодными дождями, оглашаемой артиллерийскими залпами, в Москве, ставшей полем великого революционного боя, — те дни были единственные. И они остались в нем — со своими первыми жертвами, первыми салютами над могилами павших и первым ликованием победы, — словно бы светясь сквозь непомерную толщу памяти обо всем, легшем сверху за почти пятьдесят лет...

— Знаете, — сказал, смеясь глазами, Шувалов. — Знаете, что я получил в подарок, когда мне исполнилось девятнадцать? Новенький парабеллум, который сняли с пленного подпоручика.

— Вот, вот... — Андрей Христофорович тронул Шувалова за рукав. — Что же мы сегодня такие добренькие стали?.. Что это? Тоже закон для стариков?

Они остановились перед потоком, залившим тротуар. В бегущей воде колыхались разноцветные отражения огней, опрокинутые силуэты домов, фонарей, деревьев. Спасаясь на каменной кромке тротуара, отряхивала брезгливо лапки полосатая кошка. Говор и смех далеко, как над рекой, разносились в напоенном свежестью воздухе. Вечер после грозы и впрямь дышал половодьем, весной, рождая весеннюю, полную надежды смуту в душах.