– Ты думаешь хоть иногда, что делаешь с собой? – спросила жена хозяина Анна. Плавный профиль и уложенные виньеткой модерна жидковатые волосы. На самом деле – хвостик. Но какой изысканный! Крестилась Анна несколько лет назад. С тех пор совершенно изменилась. Она не стала все и сразу отрицать или изменять. Продолжала жить с мужем и детьми, заботилась изо всех сил о них и о своих знакомых. Но на совершенно другой основе. Эта основа большинством ее знакомых высмеивалась. Как Анна не рехнулась в своем собственном доме от такого двойственного отношения – дура и хозяйка одновременно – не понимаю.
– Это город – один пароль, и моя головная боль, – ответила из утробной глубины Аниного дивана полушуткой. Не хотелось, чтобы Анна сильно переживала за судьбу моей души.
– Бодлерша! – возмутилась она. – А отец Федор по ночам не спит, чтобы вот таких бодлерш спасать! Завтра – в храм. На литургию.
«Спасаться. Нужно спасаться. Но как Бог отнесется к тому, что решу спасаться? Если посмотреть отстраненно, то вот что. Она хочет покончить с собой. Она считает себя слишком слабой для всего, что ей досталось».
Мысли путались, но были чисты и приятны. Внезапный сон оказался глубоким.
Анна разбудила меня довольно резко. В комнате, бледной в бледном свете, было по-праздничному суетливо. Сразу же ощутила аромат домашности, который могла воспринимать только в небольших дозах. Сейчас он был как раз нужной консистенции. Дети умылись, начали одеваться. Старший готовил портфель к воскресной школе, младшая нагло съела яблоко, глядя на маму.
– Что же, теперь ты не причастишься, – вскинулась было Анна. Осеклась, откинула прядь со лба и впрыгнула в туфли на босу ногу.
– Ну и что, – ответила младшая, манерно изогнув плечико.
Успела все же умыться, протереть лицо подарочным одеколоном Эйнштейна и затем намазать растительным маслом. Из бутылки, что стояла в кухне. Косметику Анна называла козьей меткой. Крема в доме не было, никакого. Было освященное масло, им пользовались часто.
Вышла на улицу первой, подождала Анну с детьми. Хотелось выкурить сигарету, но не стала – подташнивало.
Еще слабо понимала, что происходит вокруг меня. Различала только хлопковую невыглаженную юбку Анны. Казалось, что у материала, из которого сшита эта юбка, стильная и даже харизматичная потертость. Немашинная. Не знаю, как это определила. Вряд ли в то утро помнила, что есть ткани, состаренные ручным способом. Они стоят дорого и доступны не всем. А тогда шла за Анной, рассматривая мятую потертую ткань, которая переливалась темными и светлыми оттенками, и думала, что это самый красивый черный цвет, который видела в жизни.
В метро удалось сесть. Анна вручила мне молитвослов. Читай, мол. Молитвослов оказался в кармане этой самой харизматичной юбки. Мамино воспитание сработало как часы. Уткнулась в книгу и стала читать «как мама». Тем более что Анина воскресная истерика очень напоминала мамины праздничные истерики: готовься, молись. Очень давно не причащалась.
На мне были джинсы, которые считала очень удачными: полуклеш. В начале своей жизни со мной они были клешами, но пришлось укоротить, так и получился полуклеш. Может быть, силуэт джинсов не выиграл сам по себе, но представить на мне клеша в ширину стопы было невозможно. Путалась бы в них. В джинсах войти в храм, как мы тогда считали, нельзя. Вопрос о юбке для храма был решен Анной мгновенно. Она достала из своей холщовой сумки большой платок и заявила: тебе хватит. Ничтоже сумняшеся, встала и изобразила из платка юбку-саронг. На переходе с линии на линию саронг не упал. Но вот при выходе из вагона к Анне прицепился сумрачного вида мужичок:
– Девушки, а почему у вас такие юбки длинные?
– Должно же быть у женщины хоть что-то скрыто! – бросила ему Анна и заторопилась к выходу. В одной руке – младшая, в другой – понятно кто. Старший уже взбегал по ступеням.
Мужичок прокричал вслед, что должны быть груди и ножки.
«Дались им всем груди и ножки», – подумалось мне.
– Считаю, что нужно сделать рывок в области пластической хирургии. Возможно, он уже совершен. Нужно, чтобы мужчина в нужный момент доставал груди и ножки. Именно свои. Какие ему нравятся в данный период. Полноватые или худощавые.
– А женщины доставали бы кое-что другое, – православно парировала Анна. – Все-таки ты бодлерша.
– От слова «бодаться», – наконец улыбнулась.
Выход из метро был долгий. Пока шли вверх по лестнице, было ощущение, что всасывает в себя зыбучий песок. Наконец вышли из дверей, взяли резко налево.
– Батюшка благословил идти именно этой дорогой, – сказала Анна.
Пока поднимались по лестнице, перед глазами кружились вороха чужой одежды. Отчасти подаренной, отчасти купленной в секонд-хенде, отчасти приобретенной самостоятельно.
Одежда – это второе тело. Моего уже нет, так оно не нужно даже мне. Но люблю его и ухаживаю за ним, как оно того требует, ибо за тело придется отвечать перед Богом. Однако живет только одежда. Потому и стиль. Стиль – это не когда ладно сидит и к лицу. Стиль – это когда одежда живет. И ее хочется снять с человека. Когда она самостоятельна.
В то утро была одеждой.
Дорога, которой благословил идти батюшка, шла перед лицом розово-кирпичного многоподъездного дома, в котором на первом этаже размещались и секонд-хенд, и банк, и магазин для детей «Кораблик». Сразу же за приземистым цилиндром входа в метро шумел недавно открытый «Перекресток». Это был первый «Перекресток», который увидела.
После «Перекрестка» начался довольно резкий спуск, и дорога пошла на другую сторону шоссе, под эстакаду. Почти центр города – а развязка мкадовская. Как потом оказалось, это был фатальный переход. Нескольких человек – прихожан храма – сбило машиной именно здесь.
Подворье было еще не монастырское (теперь там монастырь), почти веселое и нищеватое. Храм, тяжелый, высокий, как бы прятался за двумя кроткими корпусами. Подумалось: кому-то это будет или уже есть родное место. А мне нет. Не потому, что не люблю храм. Здесь было чужое тепло и чужой холод.
Литургия была во второй половине, Херувимская. Анна почти толчком отправила меня на коврик возле аналоя. По счастью, ничего не успела съесть, а то бы, Аниными молитвами, причастилась после завтрака. Исповедовал молодой и очень красивый священник. На священника внимания почти не обратила (почти – потому что увидела: красивый), но все туго витое, густое и лежащее в медовой тени действо забирало и покоряло. Всегда любила смотреть на стихари и фелони. А здесь они были, как и все на подворье – нищеватые и величественные.
В нужный момент Анна толкнула меня снова. Пошла, скрестив руки, к Чаше. И причастилась. И за мои грехи не была убита молнией на месте. Запивала теплотой с малиновым вкусом. Теплота – это «запивка». Как не люблю и сейчас это слово. «Теплота» – вот слово настоящее. И еще угощалась пресной просфорой из рук Анны. Поняла, что самый вкусный хлеб – это просфора.
А потом нужно было возвращаться в прежний мир. Где нельзя спокойно и последовательно делать свое дело. Где люди, вещи и отношения требуют внимания. Люди гораздо требовательнее вещей. Но вещам нужна забота человека намного больше, чем человеку – забота человека. Человек может и должен обходиться без вещей. Вещи не могут без человека. Они абсолютно беспомощны. Эта беспомощность внушает страх. От этого страха возникли кошмары, что человеку грозит восстание вещей. Нет, они никогда не восстанут. Новые вещи появляются потому, что старые забыты. Нет ничего печальнее зрелища запыленных кронштейнов одежды, которую через месяц сожгут. Ведь нереализованную одежду сжигают. Это та же кремация.
Тем временем Черкизон окреп. Появились первые крытые ряды, в которых, в общем, можно было жить. На всем пространстве от «Измайловского парка» до «Черкизовской» выросли лотки и торговые ряды. Запестрели мелко туристические столики с туристическими стульчиками. И миллиарды носков из капрона. И миллионы цветного нижнего белья. И резинок для волос, тоже цветных. А некоторые – с украшениями. Поднялись на стенды и шесты обувь и одежда. Порой эта выставка моделей напоминала серийное распятие. Женское, мужское.
Когда не случайно оказалась на «Черкизовской» в компании двух веселых молодых людей, поразилась. Столики и посылочные ящики были уставлены одеждой и обувью.
«Зачем столько?» – подумалось.
Шок с тех пор так и не прошел. Если раньше в моей голове существовало целое платье, которое узнавала на кронштейне среди множества других как будущую закадычную подругу, теперь нужно было собирать по электронам все тело. И это было довольно весело.
«Это и есть разврат. Это и есть дурновкусие», – подумалось потом.
«Нет, – пришел ответ из самой глубины. – Это щедрость. За это нужно благодарить».
Черкизон пришел небольшим трогательным рассказом, подслушанным в троллейбусе. Троллейбусы люблю больше, чем трамваи и автобусы. Автобус слишком тяжел, это междугородний житель. Трамвай немного чопорный для интимного разговора, который, однако, не так интимен, чтобы совсем его спрятать. Это как парфюмерия. Рассказ был о женщинах, снимавших комнатки в районе Черкизовской, и рассказан был ими же.
Она оказалась в наших комнатах пафосно, вытянутая как веретено. Приплюснутой рыжей поварихе Ладе поначалу было неловко: мол, рифма возникла к ее полноте.
Лада, протирая очки, утром вошла в кухню. И, войдя, замерла на месте. Кухня была оккупирована. Очистки овощей и яиц, грязная посуда, остатки готовой пищи лежали по всем поверхностям. Девушка скользила между всего этого, иногда тихо вскрикивала. И наконец приготовила вполне столовские пирожки с капустой. С мягкой матовой корочкой и кисловатой начинкой. Замечательные пирожки. Но Ладе в горло не шли.
– Вы не любите готовить? – спросила девушка, увидев Ладины очки. Лада промолчала.
Сама Лада готовила дома редко, но много и основательно. С вымытой плитой, полом и холодильником, так как отношение к пище было серьезное. Девушка ей понравилась: молчаливая и вроде бы неглупая. Ну, неряшливость дело такое – может и уйти. Со временем. Главное – сама девушка изящна в процессе готовки. Возможно, она считает себя чистоплотной. Это почти оправдание.