Неоконченная хроника перемещений одежды — страница 21 из 44

Глумеж может смягчить трагедию, но уничтожить ее не может. Пока думала над тем, что такое трагедия в моем творческом мире, примерила комбинезон. Качественный полушерстяной трикотаж, которому «сносу не будет», сказал бы дед. Комбинезон имел широченные штаны с карманами, в которые банка кофе поместится. И очень подошел по корпусу. Даже по длине. Хотя брючины потом все же пришлось подшивать на руках, скрестившись на поэтовой койке. Но тогда, увидев себя в зеркале примерочной «Детского мира», поняла многое.

Не трагедия, а трагифарс. Иля – воплощенный трагифарс. Можно уколоть тем, что фарса больше, чем трагедии, но это общей концепции меня как артефакта не изменит. Изменение – мое поражение – было в том, что Никиты уже не будет, а Иля вместо него. И совершенно не представляю, как жить.

Никитой называла способность принимать других.

Вечером, пробуя на волосах шампунь, новинку от «Нивеи», и дорогущую отбеливающую пасту на зубах, внезапно успокоилась. Теперь события будут развиваться именно так, как должны. Тютелька в тютельку.

Мать позвонила вечером следующего дня. Оказалось, в монастырь не приняли, но некоторое время пожить там она может. Так что вернется через недельку, если все будет благополучно здесь. Встретились у новой супруги отца. И – счастье! – мать согласилась дошить пуританского кроя бархатное платье, ожидаемое около года. Тогда же устроили примерку. Это была память о Никите. Юбка прикрывала колени, рукава шли длинно, с мягким окатом вверху, воротник – стоечка, что при короткой шее рискованно. Это было платье для Никиты.

Март развернулся по всему фронту сразу, высокими градусами и реками воды по улицам. Автомобили плавали, люди тоже, но понятно, что людям плавать проще. В предпраздничный вечер, когда Яша выдал небольшую премию и уже намеревалась тратить ее, остановилась. Вышла из здания и остановилась. На огляд была знакомая местность метро, но в голове было такое, что думать не понадобилось. Обратно моя голова уже не вернется. Вздохнув, поймала сильнейшие теплые токи ветра и пошла ко входу. Ветер поднялся мощно и высоко. Перемены начались.

Визит к невропатологу наметила сразу после праздника. В тот день выглядела в конторе нелепо. Не помню, не то просто отпросилась, под сморщенные звуки недовольства, не то героически досидела до финала дня и пошла в поликлинику. Пока шла, вспомнился Сема и его совет: а ты бюллетень, бюллетень. Так и надо поступить. О том, что надо жить и работать, забыла. Просто забыла, как забывают о мелочах. Шел ветер, и он нес меня на руках.

Пока шла, вспомнился забавный и поучительный случай. Покойная Нина иногда жила у Паши, бывшего зэка, а потом вахтера. На руке у Паши была татуировка – солнце. Паша был доброжелателен ко всем нам, Никиту искренно любил, к Нине не приставал. Потому что папик – это тот, кто заботится и не трахает.

– Мертвая голова, дикая борода, – называла Пашу Нина.

– Почему дикая? – спросила как-то.

– Потому что дикая борода внутрь головы растет, – ответила Нина. – У Паши она как раз внутрь головы растет, потому он и такой.

Внешне Паша был неприятным: невысокий, с очень мелкими чертами лица и неприятно текучим тельцем, словно наполненная гелем тактильная игрушка. Однако был очень неглуп и по-своему философ. Мертвая голова то есть.

– Ты Софья Ковалевская. Тебе голову отрежут, – сказал мне Паша пророчески, а Никита, услышав это, серьезно на меня посмотрел.

Так и не могла понять, перепутал Паша Софью Перовскую с Софьей Ковалевской или все дело было в короткой шее. Так рассуждать позволяли следующие за вышеприведенными слова:

– У тебя шея короткая. А если шея короткая – кондрашка может хватить.

Все вместе: Софья Ковалевская, короткая шея и кондрашка – сходились в некое предсказание медицинского характера.

Невропатолог, полная кареглазая молодка, бюллетень все же выписала, хотя делать этого не собиралась. Сначала погоняла по пробам, сказала, что признаков заболевания не находит, заполнила направление на энцефалограмму. Из поликлиники вышла выжатой как лимон.

– Но ведь большего нигде не получу. Медицина пока бесплатная. Почему нет?

В ближайшем кафетерии при универсаме взяла кофе. За стеклом шумел базарчик, разросшийся вокруг метро. Снова подумалось о Черкизовском. Нужно туда. И пока есть деньги. Однако нужно было и бюллетенить. Так что деньги понадобятся пока бюллетеню. Неизвестно, когда другую работу найду. Скорее всего – не найду.

В это время сравнительно редко бывала у Анны с Эйнштейном, и это обоюдно был не самый лучший период.

Анна росла, как растет на корню обугленное дерево. Две комнатки, которые она убрала бы даже вслепую, теперь стали еще более ветхими, пронзительными.

Эйнштейн утешения в виде женщины не нашел, но друзья у него были всегда. Редкий день не заглядывал Билл, он даже мог остаться на несколько дней. Появлялась подруга Билла Ленка, безработная актриса. Билл познакомил Ленку с музыкантами, те оценили ее вокальные способности, так что по вечерам Ленка иногда пела в новом и, конечно, модном клубе. Анна смотрела на домашнюю катавасию светло и скорбно, что Эйнштейна раздражало, но не сильно.

Как-то Лена попросила у меня распечатки моих стихов. То, что пишу стихи, особенно не скрывала, но и не афишировала, и не понтовалась, что, мол, пишу. Эйнштейн, когда на него находил веселый стих, подтрунивал и даже задирал:

– Нужно во всеуслышание сказать: я буду самой известной! Нужно показать всем, на что способна и какая воля к власти у тебя есть. Например, прийти на вечер известного литератора и заснуть.

Ленка распечатку моих стихов, сделанную на крупном офисном принтере и, конечно, в «Рогнеде», получила. Эйнштейн, увидев распечатку, оживился:

– Лазерный, последнего поколения! Крутая ты стала, мать.

Зачем Ленке нужны распечатки моих стихов, не знаю, но через некоторое время Билл как-то тепло мне сказал:

– Она песни на твои стихи написала. В «Табуле Раса» под них вовсю зажигают, когда Лена низким голосом выводит: «О тебе всегда крепко помню, ты как птица во снах летаешь». Славишь хардкор.

Вот это минута славы. Посмотреть бы. Но православная же, так что рок и прочее с ним считаю сатанизмом. Причем сатанизмом с мягким знаком. Какие табулы расы. Это конформизм, его во мне очень много.

– Бодлерша, – повторила сакраментальное слово Анна, услышав о том, что песни на мои стихи поют в клубе.

Перед ней открылась трудная жизнь, окропленная драгоценной прозрачной кровью, которая была горячее и реальнее даже тех, что текли из нечаянных сердечных ран. Разочарование в Вильгельме очень скоро сменилось новой целительной привязанностью. Маленький золотой бог уступил место священнику. Отец Феодор возник в жизни Анны снова и теперь занял гораздо более важное место, чем занимал даже в эпоху крещения.

Анна, природно не способная к жертве, вдруг изменилась и, полюбив отца Феодора, стала жертвенной и смиренной. Мне не понять было, что сейчас для нее важны не поступки, а именно настроение. Анну можно было сравнить с невероятно тяжелым самолетом, который наконец взлетел. До недавнего времени все вращалось вокруг нее, даже Вильгельм, а теперь ее словно бы не стало совсем. Скорее, она рассыпалась, превратилась в пылинки в луче, и все это теперь вращалось вокруг отца Феодора. Эйнштейн, которого Анна любила тепло и близко, но не страстно, дети, от которых она себя не отделяла, но которые еще не были для нее людьми, ее мир – с Вильгельмом, Антоненом Арто, Ежи Гротовским, которые приходили к ней в снах, – все это тянулось к отцу Феодору и обволакивало его нежнейшей аурой чистой влюбленности.

Для Анны тогдашней, с подлинной радостью терпевшей боль от заусенцев, прыщей, трещинок на стопах и на губах, Анна, только что принявшая крещение, была слишком груба и ухожена. Слишком плоска и утонченна. Анна, полюбившая отца Феодора, увеличивалась новыми объемами, заключавшими в себе нечто, в чем возникает и растет любовь. Это была ее настоящая весна, кульминация ее стройной и великолепной, как пожелтевшая фотография, судьбы. Казалось, в Анне проявилось все возможное земное совершенство. Она верила так, что вера поднималась до любви.

От меня ее мир не был закрыт. Но он был неприемлем. Порой, как только видела Анну, вспоминала прозрачные от ужаса глаза матери, искривленную волнами свечу в ее руках, соль на пороге комнаты, капли пота, смешанные с каплями святой воды, скупые как проклятия молитвы на сжатых губах, и все это выливается в чашу страха. Одна за другой в воспоминаниях пролетали ночи без сна, с источниками радиации в стенах. Мать видела бесов и источники радиации, и неизвестно, чего было больше. А еще удивительным образом, руками и концом носа, ловила с абсолютной точностью электромагнитные волны. Если она прикладывала руку к стене и говорила: здесь, значит, в этой стене шла электропроводка большой мощности, и что вероятно – неисправная. Как с этим поступать подростку, каким была тогда, не ясно. Отец, видя все это, ничего не предпринимал. Начинал читать газету или смотреть телевизор. Порой в глазах Анны возникала такая же прозрачность, как у матери во время поиска источника.

Дети Анны росли – росли и траты на жизнь. Младшая поступила после сада в приходскую школу, обучение бесплатное. Отец Феодор, видя Аннину приверженность, сделал исключение для ее дочки. Ученики в группе оказались довольно странные. Однажды куртку новенькой, да к тому же – очкастой, затолкали в унитаз и опи́сали. Особенных выяснений не было. Анну никто не защитил бы, а родители баловников были люди с деньгами.

Случалось, кто-то из знакомых Эйнштейна заставал младшую за рисованием, заговаривал с ней ласково и что-то дарил. Девочка пищу брала, игрушки – не всегда, но отвечала странно. Например, могла показать рисунок.

– Вот это – рыбы. Папа и мама. Они спасутся. А вы все погибнете.

Рисовала она преимущественно веселых рыб и злобных зверей. Люди у нее получались порой с тремя лицами.

Откуда бралось это «вы все», ни Анна, ни Эйнштейн понять не могли. Девочка говорила эту фразу завывая, грозно. После пары опытов знакомые с ней заговаривать перестали. Она и сама не могла находиться в кухне, когда там пили спиртное и курили. Не особенно бурно, но стол все же был пьяный. Стол был глубокий и пьяный. Встать из-за него было тяжело.