Первые несколько дней спросонья неслась на исследования и процедуры. Затем, в геле, спирте и крови, приступала к холодному завтраку. Это был очень важный момент: ломоть хлеба с маслом, колбаска одиноким кружочком, яйцо и тарелка овсяной каши. Наконец выходила из себя, из стесняющей скорлупы, смягчившись от еды.
Мать снова уехала в монастырь (не помню, в тот, из которого приехала, или нет). Отец и его супруга приходили пару раз навещать. Отец недоумевал и, кажется, не верил, что со мной что-то серьезное. Диагноз пока что не поставили, но было подозрение на очень неприятный, что мне и нужно было.
Палату, где лежала, курировал доктор Алексей Петрович, лет сорока, худощавый и миловидный. Говорил негромким голосом, осторожно интересовался – как, чем живешь? Шутки его были более утонченные и мягкие, чем у иссиня-брюнетистой немолодой суетливой заведующей, которая приходила по утрам вместе с ним. Но его шутки – тоже не без медицинского коварства. Под белым халатом с синей нашивочкой, не без щегольства, играло отлично натренированное тело. Ноги отлиты в безупречные, как небо семидесятых, рэнглера, еще более яркие от бесшумных молочно-замшевых мокасин. Эту ткань – рэнглер – определяла уже на глаз.
С моей соседкой доктор беседовал строго, со мной – помягче, но дал понять, что дает аванс по заболеванию. Про намерение получить инвалидность ничего не говорил, а мог бы дать по мозгам, потому что мне только двадцать семь, надо жить на полную и устроить прежде всего – свою личную. Жизнь то есть. Не говорить же ему, что жить не собираюсь. А инвалидность нужна только на время умирания.
Когда Алексей Петрович увидел коллекцию нижнего белья на батарее, хотя так сушить белье больничными правилами запрещалось, понял, что дело нешуточное. На тазовые нарушения мне везло: они были вполне приемлемыми и сравнительно редкими в тот период. Даже не очень понимала, что это такое, а название услышала много позже. Может быть, частные дожди – просто особенности строения таза. Аварии разного рода списывала на простуду и отсутствие половой жизни. Очень ошибалась.
На первом осмотре про то, что тазовые нарушения есть, не сказала. Через пару доктор сам задал вопрос, ответила спокойно, что есть. «И часто?» – «Хотелось бы реже».
Алексей Петрович, уяснив для себя пункт с тазовыми нарушениями, поспрашивал про то, как вижу, не больно ли смотреть, не устают ли глаза, нет ли двоения или расплывчатости. Было все. На следующее утро направил к окулисту. Волосы в хвост, сакраментально подведенные глаза, окулист, поморщившись, сказала, что диски зрительных нервов еще розовые, но следы воспаления есть. С этим заключением жить стало легче: не зря лежу в больнице.
Заведующей отделением, которую все называли просто Соломониха, предстояло примириться с тем, что симптоматика плюс описание снимка компьютерной томографии тянут на диагноз. Однако Соломониха была не так проста. Она подозревала невроз, а не неврологию. И применила обычную в таких случаях тактику. Объявила, что через неделю меня ждет МРТ, а дней через десять выпишут. План действий выглядел грустно. Про листок направления на ВТЭК Соломониха не сказала. Снова вспомнился Сема: а ты бюллетень. И уже приготовилась после выписки бюллетенить снова.
Вопросы гигиены, если даже учесть, что симулянт, стояли на первом плане. Палата, где лежала, располагалась на втором этаже. До туалета (обычно полузабитого) идти было – целый коридор. На первом этаже, от лестницы направо, находился туалет другого отделения. Еще более забитый. Так что жители нижних палат поднимались на второй. Но мне проще было, обливаясь стыдом, бежать вниз, на первый. В кабине был чистейший аммиачный запах. То есть настолько устоявшийся, что мог привести в чувство даже инсультника. Чаша на длинной ноге была темно-коричневой. Покрывающее ее вещество можно было счесть не остатками экскрементов, а чем-то вполне самостоятельным. Приспособилась брать перчатки и тряпку, стоявшие под щербатой раковиной, и мыть все это, так же обливаясь стыдом. Сидеть было необходимо. Газеты, чтобы обернуть бортики чаши, были не всегда.
Как-то раз после очередного подвига, поднимаясь в лосинках на голую задницу и с мокрыми трусами в карманах, почти столкнулась с молодой женщиной в красивом домашнем халате и с палочкой на лапах. «Наша», – подумалось. Женщина взглянула строго, расширенными темными глазами, словно осуждала.
– Никогда не садитесь там! Я знаю, что вы там моете. Это не ваше дело. Вы все-таки женщина, нельзя так опускаться!
Эти слова несколько встряхнули, но писать все равно хотелось часто.
Наутро одна из медсестер перед началом процедур бросила клич:
– Нужна помощь: делать внутримышечные инъекции. И крутить тампоны.
Персонала драматически не хватало. Начались летние отпуска. На два отделения остались две медсестры, одна – внутривенная, на которой висело около сотни капельниц.
Как оказалось, одна из пациенток по образованию – медсестра. Ей доверили делать внутримышечные инъекции. А мне доверили крутить тампоны. За этим занятием и застала Соломониха. Сказала медово:
– Ну вот, я же говорила, что вы поправитесь.
При этих словах, испугавшись, моя левая рука разжалась, смахнула со стола пакет с ватой и еще пакет с тампонами, и все это полетело Соломонихе под ноги. Она скрылась недовольно, видимо, увидев то, чего не хотела.
Если пациент «помогал больнице», он мог рассчитывать на хорошую основательную выписку. Мне именно такая нужна была, но помогать больнице могла только эпизодическим мытьем санузла и кручением тампонов. Это были частные и редкие случаи.
Самым симпатичным временем был послеобеденный отдых. Тогда можно было придаться творчеству или сну. Обед был довольно тяжелым испытанием, и вовсе не потому, что кормили плохо. Кормили вполне по-домашнему. Около десятка колченогеньких столиков с голубоватой поверхностью и разноцветных, но одного типа стульев (которых всегда не хватало) создавало ощущение не то пионерского лагеря, не то исправительного учреждения. Словом, того, что мне и знакомо, и не знакомо. Посуду приносили преимущественно свою, однако больничная тоже была и подходила для довольно больших порций. Столы предусмотрительно поделены согласно диетам: общий, первый, пятый, девятый. Женщины и мужчины сбивались в трогательные группки по интересам и по симпатиям. Сестер по разуму не наблюдала, но симпатичными казались все. Часто оказывалась за одним столом с двумя дамами: невысокой, ухоженной, полноватой – и высокой, изящной, худенькой. Они лежали в разных палатах, но очень сдружились. На худенькой был чуть мохнатый синий фланелевый халат с восточными узорами, на полноватой – черный с красно-золотыми русскими.
– Борщ! – пожала плечами худенькая, у которой был общий стол.
В этот день варево действительно было красно-свекольным. Худенькая начала чистить дольку чеснока.
– Переносите? – спросила меня.
– Прекрасный запах, – ответила.
– Я сердечница, и мне обязательно нужно съедать в день дольку чеснока. Лучше за обедом.
Повторила, игриво и капризно, узкими губками трубочкой:
– Борщ?
– Мясо там есть, – поддержала ее шутку.
Подошла с подносом полноватая, расставила посуду.
– Что у тебя? Щички? – с непередаваемой эмоцией изумления, зависти и отвращения спросила худенькая.
– Да, девятый стол, – улыбнувшись аппетитно-кругло, сказала полная и откинула роскошный вьющийся хвост на спину. И навернула щей.
На второе девятому столу в этот день предложили картофельное пюре с селедкой. Мы с худенькой не без аппетита съели паровые биточки с рисом.
Полдник был самым эстетически привлекательным приемом пищи. Чай, печенье и яблоки. Вечером наливали кефир. Пожилые мужчины никак не могли понять, почему кефира на ночь – детская порция.
– Сто грамм, – отвечала полная раздатчица с губами цвета фуксии.
Тема воровства и прочих действий по согреванию своей скудной жизни на госхарчах здесь звучала по-иному. Ненависть к раздатчице, уборщицам, сестре-хозяйке куда-то уходила. Может быть, она пряталась в Соломониху, которая была уж слишком суетлива и любопытна.
Иногда после обеда выходила погулять на улицу. Могла пройти и все Садовое, забыв о том, какой мне ставят предварительный диагноз.
– Пока могу. Хуже не будет.
Это была жизненная позиция. Без всяких пошлых уловок: живем один раз, нужно взять все. Брать не нужно. Вообще брать не нужно. Ничего.
Здесь я всегда осекалась. Беру. И ничего с этим пока не поделать. Проживала последние деньги, заработанные в «Рогнеде», а больничного мне не светило. Марина появлялась чаще, чем отец, денег подбрасывала – сто, двести рублей. Однажды появилась мать и с неожиданно педагогическим предисловием дала те же две сотни. От представителя. Пусть поправляется и возвращается в строй. И думает о своем неправильном поведении.
То, что ухожу из «Рогнеды», для меня было решено. Знала ли об этом представитель, не важно.
Однажды, с хачапури в пластиковой оболочке, направляясь в больницу, вдруг услышала квакающий новый голос из находящегося по курсу ларька звукозаписи. По мне пробежал несимпатичный ток, но в нем была иррациональная сладость.
– Нас с тобой твой друг не увидит вместе, я свою превышу скорость.
Рядом с ларьком звукозаписи оказался ларек печати, в ларьке – какой-то глянцевый журнал с черной обложкой. На обложке – неоново-зеленая водолазка в обтяжку и невероятно светлые огромные глаза.
– Лагутенко. «Мумий Тролль».
Это была музыка Никиты. Только Никита слушал «Полную луну апреля» и «Утекай», а особенно – «Мама, делай меня точно». Это были приветы из того мира, где уже никогда и ничего измениться не может. Хотя – как знать. Теперь этот тролль возник в новом облике и с новыми песнями. Мне не понравилось лицо, не понравились голос и сама песня. Однако это была большая музыка. И ее появление скрепило мне сердце надеждой.
Выписали ближе к лету. Магнитный резонанс делали в новом медцентре на юге, наскоро. Туда везли примерно час на ленивой больничной «Скорой», оттуда – тоже. Меня стошнило уже у самой больницы. Дотерпела, все довезла до местного сортира. В описании значилось: изменения в пределах возрастной нормы. Однако Соломониха сделала выписку, тщательно указав все, что Алексей Петрович отметил в истории. Можно было согласиться с диагнозом, а можно – и нет, но в любом случае показано лечение. Это мне и нужно.