Неоконченная хроника перемещений одежды — страница 33 из 44

У меня так быстро не получилось. Рукоять швабры была выше меня и довольно тяжелой. Видимо, швабру делал мужик для мужика. Эта рукоять стукнула меня по темени, платок съехал на глаза, волосы упали.

В этот момент отец Феодор остановился рядом: мол, что тут случилось.

– Ма-ма работу нашла, – с запинкой сказала, спрятав рукоять под мышку и чинно сложив ладошки, – благословите!

Отец Феодор хотел отпрянуть, но, видимо, вспомнил: нужно сделать благочестивую мину. Крутанул своими голубыми глазами, воскликнул:

– Мама!

И благословил.

В поликлинике ожидала катастрофа. Предыдущий начальник ВТЭК ушла на повышение квалификации. Новая пользовалась репутацией стервы, как стало ясно из разговоров в очереди.

– Однако если вы ей понравитесь, она вам поможет.

И точно, новая начальница оказалась среднего роста, лет пятидесяти, фигуристой и не полной еще блондинкой, с помадой светло-красного цвета, что очень ей к лицу, а это меня сразу расположило.

– Ну вот что вы мне рассказываете. Вы же здоровая женщина!

Затем, уже резко и окриком:

– Иди и собери вот еще такие справки.

Как не в Бога блаженная, открыла рот, да так и осталась – сказать нечего было. Слезы потекли обильно и сразу, левая рука вздрогнула несколько раз, очень захотелось в туалет, причем было непонятно: уже помочилась или еще нет.

Дверь в кабинет нагловато приоткрылась, в проеме возник абсолютно лысый двухметровый инопланетянин с ручками и ножками, скрюченными, видимо, вследствие употребления русской анестезии.

– Вера Паллнна, – просительно начал он.

– Что тебе, Антонов?

– Вот, принес. – Инопланетянин почти робко подошел к столу, положил на него бумагу и исчез.

– Вот Антонов, например, – сказала начальница, обернувшись ко мне. – Он же абсолютный алкоголик. Но делает все, как я скажу. Потому у него и инвалидность бессрочная.

В этой надменной фразе было столько человеческого, что поняла сразу: группа будет. Оставались еще некоторые вопросы, вброшенные в меня матерью: деньги, услуги. Чем, например, помочь поликлинике.

– Дура, – спокойно ответила начальница, выслушав. – Это кто, старшая сестра, что ли, у тебя в недвижимости? Так бы сразу и сказала. И запомни: никогда не предлагай сама денег. Во-первых, ты не умеешь. Во-вторых, эта твоя сестра не имеет таких денег, чтобы кардинально личные соцпроблемы решать, по тебе видно. В-третьих, этим ты нас обижаешь. А справки принесешь. И запомни: делай все, как говорю, иначе…

Через неделю дата комиссии была назначена. До того почти каждый день вставала в восемь утра, возвращалась примерно в восемь вечера и выслушивала от стервы со светло-красной помадой за десять минут визита только: за кого ты меня считаешь? уйди! ты здорова.

Приближался Покров. Осень поднялась до аномальных плюсовых температур, листва утомленной медью крепилась к ветвям и не хотела их покидать. Шли душные теплые дожди.

Мать уходила к представителю каждый день, действительно как на работу, приходила с отекшими ногами, долго жаловалась и невероятно много ела. Почти сразу же после еды засыпала, и ничего с этим поделать нельзя было. Глаза у нее заплыли: две водянистые точки, почти без блеска. Не потому, что ухудшилось зрение, а от усталости и тоски. Смотреть на нее, особенно когда оденется в новое или просто опрятно, невозможно было. Такой тоски ни у одного человека ни до, ни после не видела. Как будто из нее вынули душу, а что-то другое вложить забыли. Ее присутствие выматывало, вызывало болезнь, раздражение, и все это нужно было перемалывать словами молитв. Вскоре ощутила, что тоже дала усадку, как сугроб в феврале на солнышке. Демоническое выражение лица сменилось на ожидающее и глуповатое.

Рисовала чем можно и на чем можно. Из отпускных «Рогнеды» купила несколько холстов на ярмарке возле ЦДХ, там же – масло и кисти. Растворитель – в ближайшем хозяйственном. Пока матери не было, держала нараспашку окна и рисовала. Не зная толком техники, врезаясь в материал как в хлеб. Иногда лачила и подмалевывала поврежденные места мебели, даже покрасила рамы титановыми белилами. Если было не до масла – рисовала карандашами по картону. Из-под рук показывались лица, но в основном – детали одежды.

Белка отвечала на звонки сумрачно и редко. Закончить коллекцию одежды она решила намертво, но денег не хватало, и еще висел немаленький долг. Приезжала к ней вечерами, часто – после храма, и до полуночи ползала, помогая кроить, сметывать, примерять. Коллекция – летняя, платьевая – получалась изумительной и буквально сладостной, как мороженое. Но ни коллекции, ни Белке ничего не светило. Однажды приехала – и обнаружила Белку пьяной до положения риз.

– Я теперь работаю этой. Вакумуировщицей! – заявила она. – Колбаску там, рыбку загружаю в вакуумный аппарат. Загружу сырье, достану нарезку – и готово! Но ты бы есть этого всего не стала, если бы видела.

Когда разложила купон для нового платья, Белка оживилась.

– Виноград лучше.

А то. Она сама сняла эти гроздья изабеллы на льняной скатерти.

В отчаянии от того, что все снова и по всем направлениям разваливается, позвонила Ванечке. Он, как оказалось, соскучился, хотя и был (заочно) раздражен моим оголтелым православием. Выбрала почти школьное стоячее кафе на Пушкинской, перед встречей купила в церковной лавке небольшой медальон с Владимирской иконкой и цепочку. Тогда все эти вещи, вышедшие на свободу, казались трогательными и доверчивыми. Очень их полюбила. Ванечка, конечно, понять не мог, что лет пятнадцать еще назад такой медальон в поликлинику надеть нельзя было, потому что доктор мог настучать, а стук – иметь огромные последствия для пациента.

– И что, ты хочешь загнать меня под юрисдикцию Богоматери? – сказал Ванечка, увидев подарок.

– Нет, просто доброе пожелание передаю. Красиво?

Он решил меня помиловать.

– Эстетская вещица!

В кафе спросил, почти кокетливо:

– А что, православные ходят по ресторанам? У них есть деньги?

За кофе, конечно, платила сама. И за Ванечкин тоже. Из кафе пошла на всенощную, Ванечка – на открытие какого-то проекта.

На этой всенощной, под Покров, впервые услышала гимн Нектария Эгинского «Агни Парфене». Пол-храма занимали дешевые деревянные леса, и только кое-где – металлические, прочные. Роспись на стенах была почти не видна, но это было так трогательно. У царских врат тогда не было пышных образов, которые появятся через пару лет. Было чувство строительства, которое ведет горстка молодых людей, мало что умеющих, но горящих желанием новизны и исходящих любовью, как свечи – светом. Это было наваждение. Пионерское, комсомольское наваждение. Но оно перевернулось через собственную голову, как если бы это было живое существо, и многие души этим кувырком нашли Бога. Ведь христианство – не по моему мнению, но согласна – это не когда все делают нечто вместе. А когда все делают вместе ради Христа. Христос был мало различим за очарованием нового строительства. Не исключение, и не всегда помнила о том.

Освидетельствование назначили на первое ноября, в среду. Ликовала и страшилась этого дня. Терапевт и невролог словами поддерживали, но комиссия – это как испытание, городская инициация, что ли.

На субботней всенощной, вернее, уже после, когда в числе, так сказать, верных прихожан ждала беседы с отцом Феодором, произошло странное небольшое происшествие. Темноволосую женщину среднего роста, с глазами-миндалинами, видела на всех богослужениях. Она прихрамывала, но это ее не уродовало. Держалась женщина скромно и тихо. Рядом с ней все время находился кто-то из работников: Татьяна Большая, или Лиза Прокофьевна, или Татьяна Маратовна. Женщина эта почти всю всенощную сидела на лавке, затем подошла к кругу верных, выросшему возле аналоя, и стояла довольно долго.

Однако вдруг – а скорее всего не вдруг, а от усталости, с которой уже трудно было справиться, да и, возможно, от боли – она села на приступок площадки для хора, которая находилась в центре храма, и почти завыла:

– Почему меня врач изуродовала? Ну зачем так? Почему она меня изуродовала? Теперь я хромая.

Татьяна Маратовна, сухая низкорослая бабулечка, обладающая огромной силой, что уже пару раз наблюдала, скользнула к женщине, обняла ее и прижала к себе, чтобы та руками не размахивала. Женщина вырвалась, встала посреди храма почти раскоряченно, сделала пару шагов, сильно загребая ногой.

– Батюшка, почему меня врач изуродовала?

Нога у нее действительно болела сильно. Лицо было почти белое, глаза горели. Татьяна Маратовна снова поймала женщину, зашептала что-то ей на ухо. Подоспела Лиза Прокофьевна, крупная и очень нежная дама, вместе они как-то утихомирили кричащую.

Вопль горя. Ему ничего нельзя противопоставить. Опасность только в том, что повторенный вопль горя – это уже фарс. По себе знаю. Потому и молчи, как бы ни было плохо. Но плохо получается молчать.

После ранней литургии прихожане ждали благословения отца Феодора – на обычном месте, напротив храма, на прихваченном инеем щебне двора. Это была традиция – начинать день с благословения священника, именно батюшки, словно он сам Амвросий Оптинский. Да, отец Феодор тоже был высокого роста. Хотя почему был? Возможно, потому, что сейчас располнел и кажется ниже. Утром температура была уже минусовая, но к вечеру еще держался печальный плюс два.

Отец Феодор осанисто вышел из храма. На ранней он исповедовал, а служил позднюю. Ему, видимо, что-то понадобилось в корпусе для причта. Он шел с непокрытой головой, в руках, вытянутых покорным полужестом, висела скуфейка – из очень темно-синего материала с хлопчатой бархатной оторочкой. Видно, что скуфья старая и дана ему в благословение. Тогда такую красоту уже не шили. А эта почти светилась изяществом внешним, материал, крой, и внутренним – почти святыня. Так вот, в эту скуфью просящие молитв люди клали свои записочки. И почти на каждом лице была написана уверенность в том, что если уж записочка попала в эту скуфью, то Бог прошение без решения не оставит. Отец Феодор шел Моисеем, раздвигая узким своим корпусом и плавниками рясы человеческое море. Лицо было спокойно и задумчиво. Он касался голов, как если бы это были его дети, называл имена, иногда доставал из своих карманов, кажущихся бездонными, подарок и вручал его: конфета, пряник, баранка. Он почти спотыкался о людей, а люди клали поклоны почти у него под ногами.