Неоконченная хроника перемещений одежды — страница 36 из 44

Богослужение теснило к стене, расплющило о нее и радовало безмерно. Короткое рождественское Евангелие, крохотное после мощного, хотя и девичьими голосами, песнопения «С нами Бог» в начале богослужения, покатилось как потерянная бриллиантовая пуговица, и за ним хотелось бежать, ловить его, возвращать себе и чтобы это возвращение не прекращалось. После службы, когда все причастились, слушая разговоры о том, что, мол, теперь можно пойти в трапезную и чаю попить, думала, что меня так никогда не пригласят. А хотелось, чтобы мне сказали: идем с нами чай пить в трапезной. Просто так, не за деньги. Вместе с другими прихожанами, одинокими и семейными, мерзла на площадке перед храмом, дожидаясь вожделенных пяти тридцати. Метро открыли, в полусне доехала до квартиры и уснула легким бестревожным сном, чего не было очень давно.

Засыпая, видела, как люди подходят к чаше бесконечной белой вереницей, слышала восклицания радости, чувствовала вкус подаренных шоколадных конфет. Но главное было – белое кружево, которое, кажется, окружало всех и длилось, длилось без конца. Снова возникали: то высокая женщина с резковатым печальным лицом актрисы, кажется невероятно роскошно одетая, но скорее всего – во что было, молчащая и восхищенная, то полная мать в чем-то величественно-ярком, бирюзовом, лепечущая: «Мужа и сыновей травлю, сама не ем, все несоленое, наверно, или пересоленное». Эти люди мне улыбаются, и всё в них – жесты, цвета одежды, кожи, волос, глаз – дружественно и легко. Мир вокруг невесом, он полон тихого, целомудренного танца. Уже не нужно думать, благочестива ли походка, движения, голос и его интонации. Сама идея счастья кажется небольшой и ограниченной – ведь даже в том утесненном, несчастном бытии, в котором находилась, это ангельское парение было ощутимо сполна, и лишь оно одно имело смысл. Как хорошо. Как же люблю Рождество.

Утро выдалось ясным. Старым телесным жемчугом отливал свитер из овечьей шерсти-букле, и, наверно, смотрела на него овечьими глазами. Тревога, исходившая от чужой одежды, затаилась на время. Теперь только покой, чистота и святость. Простая городская святость – ничего не иметь, ничего не желать и раздавать, что дарят и дают. То был самый счастливый месяц после возвращения в храм. Ни утробной тоски, навеваемой даже бодрыми лицами постоянных прихожанок, ни замкнутости на двух или трех предметах: отец Феодор, причастие, исповедь, в целом спасительной, ни тягости недосыпа, разъедающего человеческое существо лучше кислоты. Все это еще только будет.

Мать приехала девятого, а в этот же вечер сосед оказался пьяным настолько, что даже ломился в дверь нашей комнатенки. Дверь, мной подкрашенная изнутри, волновалась как в мультипликационном фильме, и, кажется, даже показывала живот с узорами цвета слоновой кости. Сосед орал голосом Высоцкого, было не столько страшно, сколько стыдно за себя и за соседа, но во всем вокруг появился агрессивный и назойливый ритм, заставлявший дрожать даже подушки на мамином диване. От этого ритма казалось, что селезенка сжалась до размеров ореха и продолжает сжиматься. Каждое новое колебание звука падало мощным ударом. А так – да, голос похож на голос Высоцкого. Было бы странно, если не был бы похож. Сосед ведь родился в Каретном, в сороковом.

Домашний шторм стих так же внезапно, как начался.

– Читай кафизму, – сказала мать, сверкнув глазенками, и показала какую. Начала читать, дошла до второй славы, начала помянник об усопших. Однако снова послышался Высоцкий, более тихо и с большей злобой.

– Не читай, – скомандовала мать, как будто ее команды что-то могли изменить.

– Милицию вызову! – раздался вдруг чистый отчаянный Веркин вопль.

Высоцкий высказал свое мнение по поводу милиции и ушел. В туалете что-то загремело. Наверно, пять освежителей воздуха, упавших с одной полки. Разные запахи любили не только Верка с дочерью, но и я.

Через час в дверь осторожно постучали. От соседа пахло салатом и небольшим стыдом.

– Садись, – сказала мать. – Налить?

Водку она держала в тайном месте и как-то научилась его не выдавать.

– Пришел извиниться, – сказал сосед.

– Что уж, – ответила мать, – праздник.

– Праздник, – согласился сосед.

– С праздником! – Мать налила водку в чашку и положила на тарелку горбушу. Тарелку поставила на стул, так как стол еще был занят неразобранными вещами. Матери вообще все равно было: есть на стуле или за столом. Главное, чтобы была лампада и свеча. Лампаду она питала подсолнечным маслом.

– Как у вас хорошо. Лампада. А у нас в Каретном, в комнате у бабушки белая была, фарфоровая. Бабушка полы в храме мыла. Ее могли арестовать, а она не боялась.

– Вот, – сказала мать, поставив чашку с водкой, – ты горбушу-то кушай.

– Спасибо. Не голоден. – Его немного перекосило, но это, видимо, от водки, которой в нем было много. Есть в таком состоянии иногда не хочется. Да и сам вид еды вызывает отвращение. Мне это было понятно.

Сосед встал, высокий, ладный, подсушенный русской спиртовой немощью, еще поздравил с Рождеством и заторопился прочь. Не вышел еще, а в комнату влетела Верка, в золотисто-зеленом платье, сияющая.

– Вы уж на него, Лариса Дмиттна, пожалуйста, очень прошу… С праздником…

Толя обернулся, и на его лице отразилось сияние жениных глаз:

– Мы с Верочкой повенчались, когда за это дело и посадить могли. Тайно. Очень хотели быть вместе.

– Господь с вами, – сказала мать.

Несколько секунд слышно было, как ходят часы. Рождество было и в этом – от меня не нужно было ни слов, ни действия. А только сидеть и смотреть, как в человеке просыпается бес и как потом Бог его убаюкивает.

– Толик – Божий человек. Но пустил в себя беса, пьянством. И не хочет уже без беса жить. А у Веры – огромный дар любви. Ты видела, как она свою собаку обнимает? Так оба и спасаются.

Тоже мне открытие. Да Верка всю живность любит. Она на меня может наорать, но если я кошку с переломанной лапой в дом принесу, Верка ее и меня за шиворот к ветеринару потащит. Меня – чтобы помогала.

Утром, среди морозного кружева на стеклах кухни и тишины раздался звонок. Белка! Позвала на презентацию коллекции. Ни место, ни публика особенной пафосностью не отличались. Презентация ожидалась полукустарная, но и это было хорошо. Белка сияла голосом и была лишь слегка навеселе, что в сравнении с ее осенними подвигами было трезвостью.

Окрыленная, поспешила к Анне, а та, протянув свою кисть, дала мне белое, распечатанное на ксероксе приглашение.

– Выставка «Рождественский дар». В одном из помещений завода. Мед, лен, ремесла, иконы.

Намоченные апрельским дождем павильоны Черкизона пошевелились от ветра. Стало так страшно, будто они вот-вот упадут. Это было лишь видение. Конечно, на «Рождественский дар». Часть пенсии отдать на поминание в монастырь, еще на одну часть купить радости, чтобы и рукодельникам была выручка. Цены интуитивно представляла. Они высокие, но как же быть – радость нужна. У нас с матерью не было спонсоров, чтобы оплатить дорогу к старцу за благословленной просфорой. У меня не было духовника, чтобы подарить мне икону. Было немного денег и эта выставка, которая показалась образом рая.

На ближайшей субботней всенощной, когда уже первый час прочитали, в косматой от шуб и дубленок святочной тесноте возникла пара ладных молодых – только что, на своей машине, из деревни. Время подгадали, чтобы к батюшке на беседу привезти такое утешение. Она несла трехлитровую банку парного молока, хотя уже и не теплого, но с вечерней дойки. Отец Феодор, порозовев, банку ловко обхватил и закружился с ней внутри круга исповедников, как будто это была его нареченная в белом. Условие было – пить прямо из банки, никем не брезговать. Банку выпили очень быстро.

Тогда поняла, что утешение – это не снисхождение, не проявление чувства сильного к слабому. Это подарок: карамелька, книга, ласковое слово, и, как было тем вечером, уже посмотревшим на ночь, – глоток святочного молока накануне причастия. Утешение есть овеществление и развеществление одновременно. Вспомнилось житие одной римской мученицы, которая перед казнью подала палачам небесный плод, каких не было на земле, и многие тогда от вида и аромата того плода уверовали во Христа. Значит, утешение было убедительным. Среди тех, кого видела, мучеников, кажется, и не намечалось. Потому свидетельство было более близким и мирным – молоко.

Одежда – это мое личное утешение. То, чем со мной говорит Бог. Эту мысль сердце распознало сразу и потом много раз проверяло. Так ли это? Не прелесть ли, не искушение, не начало ли страсти? Оказалось, нет. Это именно утешение. Дом, хозяйство, семья – все собранное в компактном предмете, часто довольно легком. Белый свитер изжелта-жемчужного цвета, букле – это и убранный к Рождеству дом, и встречи, и столы, и вкус хорошего вина, которое нечасто можно себе позволить. Там же – разговоры, музыка и чтение стихов. То есть все то, чего у меня не было даже в самые счастливые годы детства. А только частями, скупо и стыдливо. Через одежду к празднику открыла для себя широту и красоту праздничного горизонта. То была тихая невозмущаемая радость, хотя дома было подобие ада: мать напряжена, представитель требовала, чтобы устроилась на работу, потому что содержать меня не сможет, соседи страдали, государственное медицинское обслуживание уже сделало все, что смогло, на год.

Каким-то чудом то, что глотаю или несколько раз повторяю буквы, не замечалось. Да и кому замечать? Мать пребывала в своих мыслях и состояниях. Тремор в кистях, уже доставляющий сильное беспокойство, к ночи усиливался, посуду била теперь почти регулярно. Сильнее всего беспокоили ноги. Они не согревались. В тихой сильной истерике по поводу того, что ноги мерзнут, залезла в какую-то из стоящих возле шкафа коробок и достала оттуда валенки дочери представителя. Надела их на шерстяной носок и почувствовала себя повеселее. Когда вышла в валенках на кухню – поставить чайник, дочь Верки нервно засмеялась и убежала с воплем: мы в коммуналке живем! Верка выглянула из комнаты, секунду соображала, что же вокруг не так. Однако разглядела валенки, наполовину скрытые юбкой. И спряталась, ничего не сказав.