Неоконченная повесть — страница 17 из 41

– Вздор, вздор, поезжай сейчас домой, сними этот противный вицмундир, надень une redingote boutonnee… [63] впрочем, тебя учить нечего. Из приюта я пришлю за тобой карету, и мы поедем вместе. У княгини Кречетовой на будущей неделе большой бал, тебе необходимо представиться… Вам, Alexis, нечего и предлагать – вы, конечно, откажетесь?

И, не дожидаясь ответа, графиня грациозно вскочила и легкой девичьей походкой побежала одеваться. Сережа с грустным выражением лица вышел вслед за ней. Дядя и племянник закурили сигары.

Алеша Хотынцев был племянником и наследником Василия Васильевича. Он сам имел большое состояние, но так как его расходы значительно превышали доходы, ему часто приходилось прибегать к дядюшкиному кошельку. И в это утро он приехал для того, чтобы испросить субсидию. Когда он высказал свою просьбу, граф поморщился.

– Хорошо, я тебе дам, но знай, что ни в этом, ни в следующем месяце лишних денег у меня не будет. Moderez vos transports, mon cher [64] .

– He беспокойтесь, дядюшка, до лета не буду вас тревожить. Граф подошел к двери, тщательно ее запер и подсел к племяннику.

– Ну, а как твои дела с этой немецкой актрисой?

– С Шарлоттой? Да ничего, я вчера был у нее вечером.

– Ах, был? Ну, и что же? и как же? Расскажи подробно. Tu sais que j\'aime les details [65] .

– Да ничего не было. Сидели у нее все время какие-то штатские. Но зато сегодня она обещала завтракать со мною у Дюкро в два часа.

Глазки у графа заблистали.

– Экий счастливец! Как я тебе завидую!

– Так что же, дядюшка. Приезжайте туда, я вас познакомлю.

– Нет, как я могу приехать? Там будут незнакомые…

– Никого не будет, кроме Васьки Акатова, которого вы знаете. Еще я пригласил Сережу, да его тетушка переманила. Вот уж можно сказать, что человек предполагает, а тетушка располагает. Вместо того, чтобы завтракать с Шарлоттой, он будет щипать корпию в «монде». Одолжила тетушка бедного Сережу!

– А не поехать ли мне в самом деле? – сказал, подумавши немного, граф. – Я кстати давно не был у Дюкро. Ты понимаешь, мне ведь только хочется взглянуть на нее вблизи. Я приеду туда как бы случайно и через четверть часа уеду.

– Ну, и отлично.

Граф вынес племяннику деньги, велел заложить сани и пошел переодеваться. Через час он вошел в свой министерский кабинет в коротеньком и очень изящном пиджачке – сияющий и раздушенный, помолодевший лет на пять. Илья Кузьмич уже ждал его с бумагами.

– Вы видите, мой почтеннейший Илья Кузьмич, – говорил граф, подписывая доклад о Гориче, – что я – ваш министр и что никто не может раздавать места, кроме меня… А это что за фолиант вы тащите из портфеля?

– Это, граф, дело Скворцова, которое непременно надо кончить сегодня.

Когда Илья Кузьмич был наедине с графом, он никогда не называл его: ваше сиятельство.

– Да это совершенно невозможно! – воскликнул граф, смотря на часы. – У меня сегодня комитет.

– Вы ошибаетесь, граф, комитет завтра.

– Да, завтра само собою, а сегодня экстренное заседание…

– Как вам угодно, но я по вашему приказанию написал князю Алексею Федоровичу, что дело будет отправлено сегодня непременно.

– Ну, что же делать, читайте; придется немного опоздать.

Илья Кузьмич начал читать, как казалось графу, невыносимо медленно. Граф слушал рассеянно. Он не мог даже вникнуть в дело, потому что воображение рисовало ему картины, не имевшие ничего общего с скворцовским делом. Наконец он не выдержал.

– Илья Кузьмич, это я уже слышал. К чему повторения!

– Это, граф, доводы противной стороны.

Но так как в эту минуту обе стороны были графу равно противны, он попросил правителя канцелярии немедленно перейти к заключению. Выслушав его без всяких возражений, он торопливо взял перо для подписи. Видя, до какой степени министр торопится, Илья Кузьмич вынул из портфеля и подсунул ему еще две бумаги весьма сомнительного свойства. Граф подписал их, не читая, и выбежал, как школьник, вырвавшийся на свободу.

Илья Кузьмич долго и громко хохотал один в кабинете и по своему обычаю проговорил вслух:

– Хорош, я воображаю, тот комитет, в который ты попер в своей кургузой курточке и для которого ты так надушился, что все мои бумаги будут целый месяц вонять фиалками!..

И Илья Кузьмич с негодованием плюнул на ковер.

Между тем как граф Хотынцев заседал в комитете у Дюкро с Шарлоттой, а Сережа с ожесточением щипал корпию в салоне княгини Кречетовой, Угаров, свободный и счастливый, садился в вагон Николаевской железной дороги [66] . При первом взгляде на сидевших с ним пассажиров Угаров сразу вспомнил о том, о чем в последнее время почти забыл в шуме петербургской жизни, то есть о войне. Все лица были серьезны; тут были и офицеры, ехавшие на войну, и помещики, у которых на войне были сыновья и братья. Они громко роптали на сделанные ошибки и выражали опасение за будущее. Начиная от Москвы, общее настроение показалось Угарову еще угрюмее. Уже не было и помину о прошлогоднем упоении нашими будущими победами, о закидании шапками всех наших врагов. Враги все умножались; огромные массы войск отправлялись к западной границе, а дунайская армия давно слонялась по княжествам без побед и, по-видимому, без определенной цели. В Буяльске станционный смотритель встретил путешественника неизбежными биточками и сообщил ему сведения о Брянских, о которых Угаров почему-то избегал говорить с Сережей: «У князя с месяц тому назад был опять удар, теперь он поправляется; а княгиня с дочкой где-то там, в Польше». На Угаровке лежала печать уныния, которую не мог снять даже неожиданный приезд Володи.

Со всех угаровских имений надо было поставить более тридцати человек в рекруты. Марья Петровна не щадила ни утешений, ни денег; каждый вечер вопрос этот обсуждался на совещаниях с приказчиками; плач и вой не прекращались в сенях угаровского дома. Летом, объезжая с Варварой Петровной свои поместья, Угаров был поражен тем интересом, который возбуждала война в бесправном, закрепощенном народе. Проездом в одну дальнюю деревню он, входя на станцию, услышал громкое чтение. Молодой ямщик по складам читал газету; другие ямщики слушали его с таким напряженным вниманием, что не услышали подъезжавшего экипажа. 25 сентября Угаров в этой самой деревне узнал о высадке англичан и французов в Крыму, об Альминском сражении и об обложении Севастополя [67] . Севастополь был почти неукрепленным местом; его, конечно, возьмут на днях, а потом… что будет потом? Никто не решался ответить на этот вопрос; безнадежное уныние, как всегда бывает на Руси, сменило прежнюю заносчивую гордость.

В тот самый день, как Угаров узнал о высадке союзников, продавцы газет громко выкрикивали на улицах Парижа: «Grande victoire, prise de Sebastopol!..» [68] Вечером столица Франции была иллюминована; на другой день «Moniteur» [69] объявил, что радостное известие не подтвердилось. Через неделю известие это снова облетело город и снова было опровергнуто. Проходили недели и месяцы, тратились миллионы, люди гибли тысячами, а беззащитная крепость все стояла перед удивленными врагами. Иностранная пресса выражала полное недоумение: «Что же все это значит? Нам известно, что русские ружья не стреляют, что черноморский флот затоплен, что Севастополь вовсе не был укреплен… Отчего же не берут его? Quel diable de sorcier se mele de l\'affaire?» [70]

И действительно был такой колдун, которого враги наши хорошо знали когда-то, но успели забыть. Этот колдун был тот же бесправный тогда русский народ.

И вот понемногу, незаметно для самого себя, этот колдун начал и сам сознавать свою силу. Каждый лишний севастопольский день отзывался за тысячи верст пробуждением бодрости и подъемом народного духа. К концу 1854 года, после четырехмесячной геройской защиты Севастополя, совсем новое настроение охватило Россию. Это не было прежнее, легкомысленно-насмешливое отношение к врагу, – это была твердая вера в будущее, основанная на сознании честно исполняемого долга. Никакие тягости войны не возбуждали ропота, никакие жертвы не пугали. Все русские глаза были устремлены на одну далекую точку. Во всех русских сердцах, от царя до последнего ратника, шевелилась одна заветная мысль, неблагоразумная и неотвязная: «Только бы не отдать Севастополя, а там будь что будет!»

Часть вторая

I

Угаров так втянулся в хозяйственные и сельские интересы, что ему не хотелось уезжать в Петербург, и он уже заговорил о том, чтобы выйти в отставку и навсегда поселиться в деревне, но этому энергично воспротивилась Марья Петровна. Она была убеждена, что сыну ее предстоят блистательные успехи на всевозможных поприщах, решилась «принести себя в жертву для его счастья» и теперь ни за что не желала расстаться с ролью жертвы. Угаров был неисправимым мечтателем от природы, а потому не мудрено, что понемногу радужные надежды матери сообщились и ему.

В продолжение всего пути это будущее счастие светило ему, как маяк среди темной ночи, но принимало различные очертания и краски. Иногда оно являлось ему в виде женщины ослепительной красоты, которая его полюбила. Глаза этой женщины напоминали ему глаза Сони Брянской, но она была выше ростом, обладала всевозможными качествами ума и сердца и сияла царским величием. Впрочем, на любовных мечтах он останавливался недолго. Он то неимоверно богател и наделял всех бедных деньгами и хлебом, то делался в весьма короткое время министром и сочинял мудрые законы. Но чаще всего успех представлялся Угарову в виде военных подвигов. Сначала он никак не мог согласовать своих мечтаний с действительностью, так как война происходила на юге, а он ехал на север, но, вспомнив, что на Балтийском море слоняется английская эскадра, он успокоился, и его будущие лавры полководца получили некоторое правдоподобие. Уже совсем подъезжая к Петербургу, он спасал этот город, бросаясь во главе своих товарищей в самую критическую минуту на англичан, и собственноручно брал в плен адмирала Непира [71] .