– Я ничего не смею требовать, ваше превосходительство, – сказал особенно тихим голосом швейцар, – а только у нас заведен такой порядок…
– Очень глупый порядок, – отрезала генеральша и начала раздраженно взбираться на лестницу.
В зале ей попался навстречу граф Василий Васильевич, но она смерила его с головы до ног таким уничтожающим взглядом, что он поспешил юркнуть в свой кабинет. Шумно облобызавшись с княгиней, генеральша выразила желание немедленно познакомиться с ее сестрой, впрочем, обошлась с ней надменно, боясь уронить свое достоинство, а чтобы министерша не очень зазнавалась, выпалила в нее целым зарядом имен высокопоставленных лиц, с которыми она была знакома. Тут же совсем некстати она сообщила, что ее крестным отцом был граф Аракчеев.
– Dieu, comme elle est commune! [142] – вырвалось у графини, когда генеральша Хрипкова уехала.
– Да, конечно, – возразила усталым голосом княгиня, – у нее мало светского лоска, но зато это такая достойная и такая умная женщина. С ней никогда не соскучишься. Это не то, что твоя баронесса, с которой двух слов нельзя сказать.
– Однако я говорю с ней по целым часам, – заметила сухо графиня. – Впрочем, может быть, и я глупая…
Через несколько дней сестры глубоко ненавидели друг друга. Катастрофа между ними не произошла только оттого, что раз вечером, когда княгиня была у дочери, маленький Боря заболел. У него сделался сильный жар, и его уложили в постель. Воспользовавшись этим предлогом, княгиня, как добрая бабушка, осталась ночевать на Литейной, а утром послала за своими вещами. Графиня узнала об этом с большой радостью. Olette уже давно перестала быть ангелом и называлась не иначе, как «cette Megere» [143] . По прошествии недели графиня опять полюбила сестру и приглашала ее переехать снова к ней, но княгиня решительно от этого отказалась. У Маковецких жить ей было гораздо привольнее: она могла принимать кого хотела и целые дни проводила за картами.
Между тем дело свадьбы не подвигалось, хотя графиня придумывала всевозможные предлоги, чтобы Алеша и Соня виделись как можно чаще. Они встречались и разговаривали с большим удовольствием, но скорее имели вид добрых приятелей, чем влюбленных. Тем не менее графиня нисколько не сомневалась в успехе своего плана и думала, что это только вопрос времени. «En principe c\'est une chose decidee» [144] ,– говорила она ежедневно кому-нибудь по секрету. Угаров с нетерпением ждал поста, надеясь, что будет чаще видеть Соню, но горько ошибся. На первой неделе Соня говела и два раза в день ездила с графиней в домовую церковь княгини Марьи Захаровны; со второй недели начались концерты, soirees causantes [145] и рауты. А слухи о замужестве Сони то затихали, то воскресали с новой силой. Угаров обратился за разъяснением к Горичу.
– Не волнуйся, – отвечал тот уверенным тоном. – Свадьба не состоится.
– Почему ты так думаешь?
– По двум причинам. Во-первых, графиня Олимпиада Михайловна слишком об этом старается, а во-вторых, княжна занята теперь совсем другим человеком.
– Кем же это?
– Во всяком случае не тобой и не мной. Больше ничего Угаров не добился от Горича.
Томление его росло с каждым днем. «Когда же все это кончится? – размышлял он, сидя в своей неуютной гостиной. – Надо что-нибудь предпринять. Надо объясниться с Соней или уехать в деревню, уехать надолго, навсегда…»
В таких размышлениях застал его Афанасий Иванович Дорожинский. Передавая ему обычное письмо Марьи Петровны, он сказал:
– А я, дорогой мой, прибавлю то, чего, вероятно, в письме этом нет. Плоха старушка, изныла по вас. Понять я вас не могу, Владимир Николаевич. Добро бы еще служили, карьеру делали, а то – что вам за охота оставаться здесь без дела? Опять, состояние ваше нешуточное, заняться им не мешает. Вы знаете, я никогда не одобрял управление Варвары Петровны, – ну, да прежде куда ни шло! А теперь время не такое, мужики от рук отбились, а Варвара Петровна состарелась, совсем с ними справиться не может. Вы мне простите, мой дорогой, что я позволяю себе вам советовать…
– Помилуйте, Афанасий Иваныч, я вам от души благодарен, вы говорите совершенную правду.
И Угаров с чувством пожал руку.
– Ну, а если вы с этим согласны, за чем же дело стало? Я в начале страстной уезжаю, могли бы сговориться и ехать вместе. Как раз поспели бы в Угаровку к празднику. То-то был бы там светлый праздник!
Афанасий Иванович и прежде не раз читал ему подобные наставления, но Угаров пропускал их мимо ушей. Теперь они пришлись чрезвычайно кстати, когда он сам думал об отъезде. «Это – повеление судьбы», – решил Угаров, суеверный, как все нервные люди. «Будь, что будет, а я или добьюсь чего-нибудь, или уеду. А то в самом деле закиснешь… Сегодня вечером Соня дома, – сегодня же объяснюсь с ней непременно». План объяснения так занял Угарова, что он пропустил час обеда. В восемь часов он входил в дом Туликова.
Швейцар объявил ему, что «старая княгиня и Александр Викентьевич дома, а Ольга Борисовна с княжной уехали к министерше. Министерша за ними карету присылала, и человек ихний сказал, что у нее нынче француз фокусы показывает».
Это известие ошеломило Угарова. «Впрочем, все равно, – думал он, шагая по мокрому тротуару, – объяснюсь завтра или послезавтра; я, во всяком случае, решился, – но куда мне деться сегодня?»
Угаров зашел к Горичу и не застал его дома, потом поехал в гостиницу, где всегда останавливался Афанасий Иванович Дорожинский, но и того не застал. Идя мимо книжного магазина Овчинникова, он зашел к Сомову.
Он так давно там не был, что Сомов встретил его с удивлением. В каморке, кроме братьев Пилкиных, сидел еще один господин, которого Угаров не знал. Молодая и довольно миловидная женщина, в шерстяном платье, разливала чай; Угаров сейчас же признал в ней женщину в платке, которую он видел мельком, когда в первый раз был у Сомова.
– Моя жена, – сказал коротко Сомов.
Незнакомца он не счел нужным называть, но но тону почтения, с каким все к нему относились, Угаров догадался, что это был тот самый Покровский, о котором так много слышал от Сомова.
– При нем можно продолжать, – сказал Сомов Покровскому, когда Угаров уселся и получил чашку чаю.
Покровский кивнул головой в знак согласия, и Сомов вынул из-под скатерти тоненькую книжку «Голосов из России» [146] .
Во время чтения Угаров жадно всматривался в Покровского. Это был довольно красивый брюнет неопределенных лет, с небольшой бородой, одетый с претензией на щеголеватость. Угаров жаждал прочесть в его лице признаки гениальности, но теперь это лицо с полузакрытыми глазами выражало утомление и скуку. Раза два он раскрывал глаза и устремлял на Угарова пытливый и проницательный взгляд.
– Решительно ничего не вижу хорошего в этой статье, – сказал он, когда Сомов дочитал последнюю страницу. – Надо быть очень наивным, чтобы радоваться освобождению крестьян.
– Но, однако, тут есть кое-какие верные мысли, – робко заметил Сомов.
– Одно из двух, – продолжал Покровский тоном, не допускавшим возражения: или освобождение крестьян будет фиктивное, и тогда вся эта реформа – одна насмешка над честными людьми; или освобождение будет настоящее – и тогда еще хуже: тогда революция будет отсрочена на много лет.
– Но если освобождение будет настоящее, – спросил Угаров, – зачем же тогда революция?
При этих словах Угарова все остальные переглянулись, как будто он сказал что-то совсем неприличное. В другое время это смутило бы Угарова, но в этот вечер он был полон энергии и храбро начал развивать свою мысль. Покровский совсем закрыл глаза и не удостоил его ни одним возражением, потом нервно зевнул и сказал, не смотря на Угарова:
– Ну, знаете, батенька, человек с такими идеями, как ваши, может дойти до всего. Вперед, если встречусь с вами, буду осторожнее, чтобы не сказать при вас чего-нибудь лишнего.
После такого намека Угарову оставалось одно – уйти. Сомов поднялся было, чтобы его проводить, но раздумал и сел на свое место. Надевая пальто в передней, Угаров слышал сдержанный смех братьев Пилкиных…
Было одиннадцать часов. Взволнованный всеми неприятными впечатлениями дня, Угаров не хотел идти домой; голод его мучил, он зашел к Дюкро, где также не был очень давно. Вход его произвел некоторую сенсацию.
– Абрашка! – закричал Акатов. – Неси нам всем телятины: блудный сын вернулся.
Но отчий дом произвел, вероятно, более сладостное впечатление на блудного сына, чем общая комната Дюкро на Угарова, Те же лица на тех же местах, на которых он привык их видеть в течение двух лет, показались ему невыносимыми, и он удивлялся, как одно время он мог приходить сюда каждый вечер.
На этот раз князь Киргизов был стравлен с графом Строньским. Спор начался у них очень невинно – с трюфелей. Граф Строньский похвастал, что в его имении Больших-Подлининках родятся трюфели не хуже французских. Князь Киргизов опровергал это и признавал только те трюфели, которые привозятся из Перигора [147] . Понемногу спор от трюфелей перешел в область политики и истории.
Князь Киргизов сидел на своем месте, скрестив на груди руки, говорил весьма тихим голосом и смотрел на своего противника в упор. Его поза и голос доказывали, что он хочет быть терпелив и сдержан. Строньский сильно размахивал руками и имел вид победителя.
– Но, однако, – заметил он ядовито, – вы же сами присягали Владиславу и звали его на царство… [148]
– Неправда! Вздор! Никогда не присягал! Никогда не звал на царство! очень нужен ваш Владислав!
– Ну, да, конечно, – пошутил Строньский, – вы, то есть князь Киргизов, персонально его не приглашали, но Москва присягала и звала…
– И это вздор! и Москва не присягала! Москва не звала! Очень ей нужен ваш Владислав!
– Но позвольте, князь, так спорить нельзя. Даже Карамзин говорит…
Руки князя разжались. Терпение лопнуло.
– Врет Карамзин! – крикнул он, вскакивая с места.
– Нет, князь, это уже слишком! вы опровергаете факт, помещенный в каждом учебнике истории, а Карамзин…