Неоконченные споры — страница 8 из 13

и теряется с летом связь

у отары жемчужного цвета,

догрызающей корни травы,

и у облачной синевы,

и у рощи,

что ветром раздета,

разоблачена донага,

рощи,

листьями не светящейся,

и у черной волны

в берега,

тоже черные,

колотящейся.

Осенний отстрел собак

Каждый заработок благороден.

Каждый приработок в дело годен.

Все ремесла равны под луной.

Все профессии — кроме одной.

Среди тысяч в поселке живущих,

среди пьющих, среди непьющих,

не берущих в рот ничего, —

не находится ни одного.

Председателю поссовета

очень стыдно приказывать это,

но вдали, километрах в шести,

одного удается найти.

Вот он: всю систему пропорций

я в подробностях рассмотрел!

Негодяй, бездельник, пропойца,

но согласен вести отстрел.

А курортные псы веселые,

вежливые бесхозные псы,

от сезонного жира тяжелые,

у береговой полосы.

Эти ласковые побирушки,

доля их весьма велика —

хоть по капле с каждой кружки,

хоть по косточке с шашлыка.

Кончилась страда поселковая.

И пельменная, и пирожковая,

и кафе «Весенние сны»

заколочены до весны.

У собак не бывает историков.

В бывшем баре,

у бывших столиков,

скачут псы

в свой последний день.

Их уже накрывает тень

человека с тульской винтовкой,

и с мешком,

и с бутылкой в мешке,

и с улыбкой — такой жестокой,

и с походкой такой — налегке.

Набирают на виноград

Набирают на виноград.

В пансионах плакаты хлопочут:

«Все, кто может,

и все, кто хочет,

набираются на виноград!»

В доме отдыха говорят:

«Лучший отдых, на грани восторга,

виноградная злая уборка.

Набирайтесь на виноград!»

Семь сойдет соленых потов,

и спина загудит пароходом,

но зато вам совхоз готов

выдать, что унести своим ходом.

И поэтому десятиклассники,

сыновья отдаленных земель,

и почти оглашенные классики

из Домтворчества «Коктебель»,

и прелестнейшие дикарки,

возлегающие на берегу,

и солиднейшие деканы —

всех упомнить я не могу —

получают свои решета,

и восторженно спины гнут,

и работают до расчета,

не считая часов и минут.

Второе небо

Самолет пробивает небо,

а потом

не вправо,

не влево,

и не впрямь,

и не вкривь,

а вкось

переходит в небо второе,

где по состоянью здоровья

мне побыть еще не удалось.

Как же там?

Хорошо, хорошо!

Звезды ближе

и ярче блещут.

Солнца огненное колесо

искры

   погорячее

     мечет.

А прорвавшиеся в фарватере

самолета

   воробьи,

оголтелые и бесноватые,

правят там

фестивали свои.

Огонь в воде

Огонь всегда хорош. Даже слабый.

Вода — лишь тогда, когда много ее.

Но вот океан со всей своей славой

ревет про свое житье-бытье.

Какие метафоры у океана!

Он — словно Шекспир!

Он — потачки словам не дает.

Но вдруг замолкает до самого окоема,

тихонько поет.

И в эту огромную,

эту бескрайнюю воду

роняют огни и порты, и заводы,

прожекторы пограничников,

маяки

и попросту светляки.

А малый огонь,

отразившись в немалой воде,

вступает в нее,

а потом утопает

и место свое навсегда уступает

нетонущей

и негасимой

звезде.

Погружение

Нахлобученная, как пилотка,

на сократовский лоб волны,

прямо вниз уходит подлодка,

в зону сумрака и глубины.

Как легка ее темная тяжесть,

когда с грациею лепестков,

то играя, а то будто тешась,

утопляет она

   перископ.

Хороша ее грузная легкость.

Ей что вниз, что вверх — все равно.

Хороша ее грустная ловкость —

ускользать от небес на дно.

Аэродромная трава

Аэродромная трава,

привыкнув к шуму-грому,

не пробует качать права

у аэродрома.

Гляжу, как ветер от крыла

траву эту колышет.

Она то встала, то легла,

замрет и снова дышит.

Когда же вечер настает,

как наступил он ныне,

сменяется дневной полет

полетами ночными.

Но все же шелесты слышней,

и что-то вроде грома

прокатывается вдруг по ней,

траве аэродрома.

Уже не зелена — черна.

Уже не молча — громко

во все концы она слышна,

растущая вдоль кромки

бетонной взлетной полосы.

И, распрямляя плечи,

встают ромашки и овсы

и произносят речи.

Любовь к механизмам

Снова звук жестяной за стеной,

жестяной, металлический, резкий,

то тягучий, то вновь составной —

словно гнут и тиранят железки.

Не уйти от народной любви

к машинерии всякой, к моторам,

к тем умельцам, потребны которым

хоть пол-литра бензина в крови.

К бесконечным почти интересам

приобщаюсь конечной душой.

Я не винтик.

Я слишком большой.

Винт!

Нарезан я тем же нарезом.

Конец птенца

Ребята мучат вредного птенца.

Наверное, домучат до конца.

Но я вмешаюсь, прекращу мученье,

произнесу ребятам поученье.

С улыбкой и любезной, и железной

я им доказываю битый час,

что тот птенец не вредный, а полезный,

что он за нас, не против нас.

Сознанье пользы пересилит радость

жестокости,

и ветреная младость,

птенца оставив умирать в тиши,

уходит на иные рубежи.

Философы сегодня

Философы — это значит: продранные носки,

большие дыры на пятках от слишком долгой носки,

тонкие струи волоса, плывущие на виски,

миры нефилософии, осмысленные по-философски.

Философы — это значит: завтраки на газете,

ужины на газете, обедов же — никаких,

и долгое, сосредоточенное чтение в клозете

философских журналов и философских книг.

Философы — это значит, что ничего не значит

мир и что философ его переиначит,

не слушая, кто и что ему и как ему говорит.

На свой салтык вселенную философ пересотворит.

Философы — это значит: не так уж сложен мир,

и, если постараться, можно в нем разобраться,

была бы добрая воля, а также здравая рация,

был бы философ — философом,

были бы люди — людьми.

Разные формулы счастья

В том ли счастье?

А в чем оно, счастье,

оборачивавшееся отчасти

зауряднейшим пирогом,

если вовсе не в том, а в другом?

Что такое это другое?

Как его трактовать мы должны?

Образ дачного, что ли, покоя?

День Победы после войны?

Или та черта, что подводят

под десятилетним трудом?

Или слезы, с которыми входят

после странствий в родимый дом?

Или новой техники чара?

Щедр на это двадцатый век.

Или просто строка из «Анчара» —

«человека человек»?

Стариковские костюмы

Старики не должны шить костюмы на вырост,

но учесть стариковскую слабость и хворость,

и особо опасные морось и сырость

должен старческий возраст.

Износилось, а кроме того, прохудилось,

поистратилось, кроме того, издержалось

то, что бурей носилось,

смеялось,

гордилось.

Что осталось?

Остались лишь совесть и жалость.

Вот какие

соображенья, надежды,

подкрепленные

краткими стариковскими снами,

в голову старикам

при подборе одежды

по покрою и цвету

придут временами.

Иванихи

Как только стали пенсию давать,

откуда-то взялась в России старость.

А я-то думал, больше не осталось.

Осталось.

В полусумраке кровать

двуспальная.

По полувековой привычке

спит всегда старуха справа.

А слева спал

по мужескому праву

ее Иван,

покуда был живой.

Был мор на всех Иванов на Руси,

что с девятьсот шестого

были года,

и сколько там у бога ни проси,

не выпросила своему Ивану льготу.