Неоконченный пасьянс — страница 46 из 53

— А как давно вы его видели в последний раз?

— Ну-у… — Воронцов на секунду задумался, — вчера или может второго дня.

Молодой человек был абсолютно спокоен и не выражал ни малейшей тревоги из-за расспросов Шумилова. Он явно не понимал, к чему клонил странный визитёр, и это непонимание служило лучшим доказательством его полнейшей неосведомлённости о криминальных событиях, связанных с его тубусом.

— Дело в том, что вчера вечером ваш тубус был найден довольно далеко отсюда и притом при весьма драматичных обстоятельствах. Вы не могли бы уточнить, где обычно вы его храните?

— Извините, а вы не могли бы уточнить при каких таких "весьма драматичных обстоятельствах" кто и где его нашёл? — молодой человек ответил вопросом на вопрос и, не дожидаясь ответа, добавил. — Повторяю, все эти дни он был здесь, со мною. Я его никому не передавал.

Шумилову стало ясно, что нападавший на него человек воспользовался тубусом без ведома хозяина.

— Хорошо, Алексей Митрофанович, давайте зайдём с другой стороны: вам знаком мужчина примерно двадцати пяти лет, выше меня на вершок, обладатель редкой рыжеватой бородёнки? Его рот обычно полуоткрыт, видны передние резцы, совсем как у мыши…

— Ванька…

— Что, простите? — не расслышал Шумилов.

— Вы как про зубы сказали, типа мышиных, так я сразу понял, что вы описываете Ваньку Трембачова. Это мой сосед за стенкой. У него ещё залысины вот такие, — молодой человек показал на своей голове, — Над ним «Йорик», ну то есть Дмитрий Анохин, мой сосед, всегда потешался, «плешивым» называл.

— Про плешь ничего не знаю, не видел, — признался Шумилов. — А скажите, пожалуйста, молотка с длинной металлической ручкой у Ивана Трембачова нет ли часом?

— Есть. Это его рабочий инструмент. Он же на водопроводе работает. Ему такой молоток нужен, чтобы узкие места, куда руки не проникают, доставать.

— Что ж, понятно, благодарю вас за справку, — Шумилов повернулся к выходу; сейчас ему действительно стало понятно почти всё. — Где, вы говорите, он живёт?

— Вот за той стенкой, — Воронцов указал рукой налево от себя. — Только сейчас он на работе. С пару часиков надо будет подождать.

— Ничего, уж я подожду, — пообещал Шумилов.

В длинной и узкой комнате было не повернуться из-за развешанного на натянутых верёвках белья. В тяжёлом сыром воздухе, висевшем в комнате, Шумилов сразу почувствовал себя очень некомфортно. Даже раскрытое окно ничуть не спасало положения: сквозняк, тянувший со двора, лишь добавлял холода, а не свежего воздуха.

— Что вы делаете? — изумился Шумилов. — Нельзя сушить бельё в жилых комнатах, у вас через год будет чахотка!

Евдокия Трембачова встретила Алексея Ивановича взглядом насторожённым и недоумевающим:

— Где же мне сушить прикажете? На чердаках бельё разворуют в момент, во дворе тоже нельзя, хозяин дома запрещает, вот и приходится в комнате.

Шумилов прошёл по свободному от белья пространству комнаты, подсел к столу:

— Когда ваш сынок возвращается?

— Сынок? — Евдокия тяжело вздохнула. — Да по всякому, он по полусуткам работает, то в день, то в ночь. Сегодня до восьми. А на что вам мой сынок?

— Он меня убить вчера хотел. И я поэтому желал бы с ним побеседовать, — просто объяснил Шумилов.

— Убить говорите… — Евдокия задумалась. Она не выглядела напуганной услышанным и не выражала недоверия. Шумилов был готов поклясться, что женщина ждала чего-то подобного.

Повисла пауза, а потом Евдокию словно прорвало:

— Матвей, брат мой, давно уже говорил: худое дерево растёт в сук да бОлону, а Ванька Трембачов — в плешь да бороду. Не в нашу породу пошёл сынок, не в нашу. Ленив, жаден, неповоротлив, хоть и грех так на родного человека говорить, да только слов из песни не выкинешь. Порченный какой-то он от рождения, с гнильцой. И ничто ему не впрок, ни какая наука, ни какой совет. Сам с усам! И чего достиг? Не умеешь шить золотом — работай молотом. Эх-ма, дурачок Ванька! Теперь вот на вас напал, говорите…

— Послушайте, Евдокия, признайтесь, ведь конфликт у вас с госпожой Барклай вышел именно из-за сына? — задал Шумилов очевидный вопрос. Ответ на него он уже знал, сейчас его интересовали лишь детали.

— Знаете, я ведь постоянно жила в её квартире, у Александры Васильевны то бишь. На полдня по воскресеньям оне-с меня домой отпускали, и ещё во вторник, после пяти. И всё было хорошо, пока однажды в отсутствие хозяйки не явился ко мне мой сыночек.

— Иван?

— Да, он у меня единственный. Так уж сложилось… — женщина опустила голову и неожиданно всхлипнула, — Грех, конечно, про своё дитя так говорить, да только пить он стал с некоторых пор, как отчим. А как выпьет — дурной делается, ну хоть кол ему на голове теши! Драться лезет. И не смотрит, что перед ним мать, и Бога-то ведь не боится, — тут она истово перекрестилась. — Ну и вот… Я как чувствовала — говорю: лучше не ходи ко мне на господскую квартиру. Он ведь, знаете, манеру какую взял? в последнее время всегда приходил, когда хозяйки дома нет. Я уж, грешным делом думала — не караулит ли он на улице, когда она уйдет? Придёт, и как будто не ко мне пришел — начинает по хозяйкиным комнатам шастать. Ну, я давай его урезонивать. Иной раз послушает, а иной раз и нет. Бывало отвлекусь у плиты — ан его опять нет, по гостиной шастает. Ну, а после этого его последнего прихода, Александра Васильевна говорит мне: "Не видала ли ты, Евдокия, куда запропастилась статуэтка моя любимая, что братец Николай Николаевич из Африки привёз?" Название какое-то у камня чудное… дирит, что ли.

— Диорит, — поправил Шумилов.

— Ну да, диорит. Диоритовая статуэтка, значит. Ну, так вот, госпожа Барклай мне, значит, говорит: утром точно знаю, что статуэтка стояла в шкафу, на обычном месте, а теперь нет её. Меня так что-то в сердце и торкнуло: мой шельмец пошарился, не иначе! Я разволновалась, Александре Васильевне, конечно, ничего не сказала, а сама в тот же день минутку улучила и домой побежала — с Ванькой, значит, потолковать, не брал ли он, каналья.

— И что же Ванька?

— Этот сыч, значит, буркалами своими бесстыжими хлопает и нагло мне заявляет: ничего, дескать, не знаю, и слыхом не слыхивал. Я ему говорю: "Ты рака за камень-то не заводи, задачка проще пареной репы, ведь никого же, кроме тебя, постороннего в квартире не было!", а он знай своё гнёт: "Знать не знаю…." Э-эх, бессовестный! И ведь глаза бесстыжие не лопнули. А только на другой день он опять ко мне пришёл, денежку сунул, долг, значит, возвернул, буквально на пару минут всего заскочил. Я так и не поняла — зачем приходил, с возвратом долга я его и не торопила. А вечером вызывает меня Александра Васильевна в кабинет и говорит… строго так говорит: "Евдокия, я знаю, что ты имеешь прямое отношение к пропаже статуэтки. Вещь очень дорогая, братом подаренная. Ей цены нет, три музея мне письма шлют — хотят купить. Я такого не прощаю, воров в моем доме не было и не будет. Неужели же я мало тебе платила и плохо с тобой обращалась?" Я как такие речи услыхала, сама не своя стала. Упала барыне в ноги, говорю, что, дескать, никогда за всю жизнь чужого не взяла. А она своё: "Знаю, что ты или кто-то через тебя, потому как после разговора с тобой статуэтку вернули — подложили в комод под белье, но её там точно вчера не было, я везде смотрела". Из шкафа, значит, пропала, а в комоде появилась… Ну, тут мне всё ясно стало. Невелика мудрость понять, для чего Ванька забегал на пару минут. Залилась я слезами и, всё как есть, барыне рассказала. Она выслушала, бранить не стала, даже с пониманием отнеслась. Клеветать на неё не стану, смилостивилась она. Да только сказала: "Верю, что всё так и было, как говоришь, но держать более в своём доме я тебя не смогу. Денег дам на первое время. А вот рекомендовать другим не стану, не обессудь". Да оно и понятно — кто же захочет, чтобы вор в дом доступ имел.

Искренняя горечь слышалась в каждом слове прачки, и Шумилов верил каждому её слову, потому как в её тяжёлом рассказе всё шло от жизни — и сама канва довольно тривиальных событий, и то, как об этом говорилось.

— Да-а, — протянул задумчиво Шумилов, — невесёлая история. И что же было потом, когда сын узнал, что из-за него вам от хорошего места отказали?

Евдокия затеребила край платка и вздохнула.

— Думаете, раскаялся и меня пожалел? Как бы не так. Не таковская порода. Весь в папашку, порода Трембачовых вся такая, дурак на дураке сидит и дурнем погоняет! Он носом-то сопливым пошмыгал, да и говорит, дурак я, дескать, что статуэтку подкинул. Надо было себе оставить. Барыгам бы на Лиговке «сбросил» — хоть какой был бы прок. Ну и на барыню ругаться стал, дескать, карга старая, жить не даёт. Ему все жить не дают и я первая. Да что от него и ждать-то? Думала, вырастет сын, мне на старости лет подмога будет, опора в минуту немощи, а оно, видишь, как вышло — дармоед, пьяница, да матерщинник. Работать нигде не может, отовсюду его гонят — ленив, туп, работник никудышный. И то сказать, ремеслу учиться не хотел, а без ремесла какой заработок? Вот она пословица: не можешь шить золотом — работай, Ваня, молотом. А золотом шить — то не про наши таланты! Он и на мучной лабаз устраивался, и на конюшню конной железной дороги, и грузчиком в пекарню и нигде не задерживался. Теперь вот в водопровод подался, а по-нашему, по-простому, в золотари, канализацию, значит, смотреть, дерьмо сапогами месить, уж простите за слово непристойное… Ох, горе, горе… — Евдокия судорожно не то вздохнула, не то всхлипнула. — Я уж и домой боюсь идти, боюсь новостей от него плохих.

— Скажите, а в последнее время он не давал вам постирать испачканную кровью одежду?

— Как же, рубаху еле отстирала. Собака его укусила за палец, так он всю одежду извозил.

— А когда это было?

— На той неделе, аккурат двадцать четвёртого. А что он с вами-то учудил?

— Напал вечером во дворе, хотел своим молотком с длинной ручкой мне голову пробить, — пояснил Шумилов.

— Точно, есть у него такой молоток. Что же вы теперь его в каторгу пошлёте?