Я, конечно, никогда не стремился преувеличивать эти разногласия. Во время написания Logik der Forschung я хотел только бросить вызов моим позитивистским друзьям и оппонентам. До некоторой степени это оказалось удачным. Когда Карнап, Фейгль и я встретились в Тироле[128] летом 1932 года, Карнап прочитал неопубликованный первый том моей Grundprobleme и, к моему удивлению, вскоре после этого опубликовал статью в журнале Erkenntnis, «Uber Protokollsätze»[129], в которой дал детальное описание с безупречными ссылками на авторство некоторых из моих взглядов. Он подытожил ситуацию, объяснив, что — и почему — то, что он назвал моей «процедурой» («Verlagen В»), он считал на сегодняшний день лучшей теорией познания. Этой процедурой была дедуктивная процедура проверки утверждений в физике, процедура, которая считает все и даже сами проверочные утверждения гипотетическими и предположительными, пропитанными теорией. Карнап разделял эту точку зрения долгое время[130], равно как и Гемпель[131]. Крайне одобрительные рецензии Карнапа и Гемпеля на Logik der Forschung[132] были многообещающими знаками, равно как и в другом смысле атаки Рейхенбаха и Нейрата[133].
Поскольку в начале этого раздела я упомянул статью Пассмора, я должен, наверное, сказать здесь, что считаю самой главной причиной распада Венского кружка и логического позитивизма не различные грубые ошибки в их доктрине (многие из которых были указаны мною), но утрату интереса к великим проблемам, концентрацию на minutiae, частностях (на «головоломках») и особенно на значениях слов — короче, его схоластику. Это было унаследовано и его последователями в Англии и США.
18. Реализм и квантовая теория
Хотя моя Logik der Forschung может показаться кому-нибудь критикой Венского кружка, ее главные цели были позитивными. Я пытался предложить теорию человеческого познания. Но я взглянул на знание человека с несколько иной точки зрения, чем классические философы. Большинство философов, вплоть до Юма, Милля и Маха, рассматривали человеческое знание как нечто установленное. Даже Юм, который считал себя скептиком и который написал «Трактат» в надежде революционизировать общественные науки, почти отождествлял человеческое знание с привычкой. Человеческое знание было тем, что известно почти всякому: кот лежит на коврике; Юлий Цезарь был предательски убит; трава зеленая. Все это казалось мне ужасно неинтересным. Интересным было именно проблемное знание, рост знания — открытие.
Если взглянуть на теорию познания как на теорию открытия, то лучше всего обратиться к научным открытиям. Теория роста знания должна говорить что-то особенное о росте в физике и столкновении мнений в физике.
В ту пору (1930 год) когда я, ободренный Гербертом Фейглем, начал писать свою книгу, современная физика находилась в состоянии брожения. В 1925 году Вернер Гейзенберг создал квантовую механику[134]; но лишь несколько лет спустя аутсайдерам — включая профессиональных физиков — стало ясно, что произошел огромный прорыв. И с самого начала здесь пошли разногласия и неразбериха. Два величайших физика, Эйнштейн и Бор, возможно, два самых великих мыслителя двадцатого века, разошлись во мнениях друг с другом. И их разногласия были настолько же полными в 1955-м, в год смерти Эйнштейна, как и в 1927-м, когда они встретились на Сольвеевском конгрессе. Существует широко распространенный миф, что Бор одержал победу в споре с Эйнштейном[135]; большинство творчески мыслящих физиков поддерживали Бора и разделяли этот миф. Но два величайших физика, де Бройль и Шредингер, были далеко не довольны взглядами Бора (позднее названными «копенгагенской интерпретацией квантовой механики») и пошли своими независимыми путями. А после Второй мировой войны появился еще ряд влиятельных физиков, не согласных с копенгагенской школой, в частности Бунге, Ланде, Маргенау и Вигер.
Оппоненты копенгагенской школы все еще находятся в очень небольшом меньшинстве, возможно, они в нем и останутся. Они не согласны между собой. Но большие разногласия наблюдаются также и внутри копенгагенской ортодоксии. Сторонники этой ортодоксии, по-видимому, не замечают этих разногласий или, во всяком случае, не выражают по их поводу беспокойства, равно как они не замечают и трудностей, внутренне присущих их взглядам. Но и то и другое заметно аутсайдерам.
Все эти очень поверхностные замечания, возможно, объясняют, почему я чувствовал себя таким потерянным, когда впервые приступил к квантовой механике, или, как ее тогда часто называли, к «новой квантовой теории». Я работал сам по себе, черпая информацию из книг и статей; единственным физиком, с которым я иногда делился моими трудностями, был мой друг Франц Урбах. Я пытался понять теорию, а он сомневался, что она вообще доступна пониманию — по крайней мере, простых смертных.
Я начал видеть свет в конце тоннеля, когда осознал важность статистической интерпретации теории Борна. Поначалу интерпретация Борна мне не нравилась: первоначальная интерпретация Шредингера импонировала мне эстетически и как объяснение сути дела; но как только я воспринял факт, что она неприемлема, а интерпретация Борна весьма успешна, я стал придерживаться этой последней, поэтому мне казалось загадкой, каким образом кто-нибудь может придерживаться гейзенберговской интерпретации уравнения неопределенности, если принята интерпретация Борна. Казалось очевидным, что, если квантовую механику следует интепретировать в статистических терминах, то это же самое необходимо сделать и в отношении уравнения Гейзенберга: их следует интерпретировать в отношениях рассеяния, то есть путем установления нижней границы статистического рассеяния или верхней границы гомогенности любой последовательности квантово-механических экспериментов. Теперь эта точка зрения широко распространена[136]. Я должен пояснить, однако, что первоначально я не всегда жестко проводил различия между рассеянием результатов множества экспериментов и разбросом множества частиц в одном эксперименте; и хотя в «формально сингулярных» вероятностных утверждениях я нашел ключ к решению этой проблемы, окончательно она прояснилась только с помощью идеи предрас-положностей[137].
Второй проблемой квантовой механики была знаменитая проблема «редукции волнового пакета». Мало кто согласится, что эта проблема была решена в 1934 году в моей Logik der Forschung; хотя некоторые весьма компетентные физики согласились с правильностью этого решения. Предложенное решение состояло в идее, что вероятности квантовой механики являются относительными вероятностями (или условными вероятностями)[138].
Вторая проблема связана с тем, что было, пожалуй, центральным пунктом моих размышлений, — с гипотезой, перешедшей в убеждение, что все интерпретации квантовой механики могут быть выведены из проблем интерпретации исчисления вероятностей.
Третьей решенной проблемой было различение между подготовкой состояния и измерением. Хотя мои рассуждения здесь были вполне правильными и, как мне кажется, очень важными, я допустил серьезную ошибку в одном из мысленных экспериментов (в главе 77 Logik der Forschung). Я принял эту ошибку очень близко к сердцу; в то время я не знал, что даже Эйнштейн сделал несколько сходных ошибок, и я подумал, что мой просчет служит доказательством моей некомпетентности. Лишь в 1934 году в Копенгагене, по окончании копенгагенского «Конгресса по научной философии», я услышал об ошибках Эйнштейна. По инициативе физика-теоретика Виктора Вайскопфа я был приглашен Нильсом Бором остаться и подискутировать в его Институте. Ранее я уже защищал мой мысленный эксперимент перед Вайцзекером и Гейзенбергом, чьи аргументы меня не убедили, и перед Эйнштейном, чьи аргументы меня убедили. Кроме того, я обсуждал этот вопрос с Тиррингом и (в Оксфорде) со Шредингером, который сказал мне, что он крайне недоволен квантовой механикой и полагает, что на самом деле ее никто не понимает. Поэтому я был в очень удрученном состоянии, когда Бор рассказал мне о своих дискуссиях с Эйнштейном — тех самых дискуссиях, о которых поведал позже в книге Шлиппа об Эйнштейне[139]. Мне и в голову не пришло утешаться тем, что, по словам Бора, Эйнштейн ошибался также, как и я. Я чувствовал себя разбитым, и я был не в силах противостоять громадному воздействию личности Бора. (В те дни Бору не мог противостоять никто). Я более или менее замкнулся в себе, хотя и продолжал защищать мое объяснение «редукции волнового пакета». Вайскопф, по-видимому, был готов его принять, но Бор слишком рьяно защищал свою теорию дополнительности, чтобы заметить мои слабые попытки продвинуть собственное толкование. Поэтому я не настаивал на своем, удовлетворившись тем, чему могу научиться, а не научить. Я был всецело потрясен добротой, умом и энтузиазмом Бора; я также почти не сомневался, что он был прав, а я — нет. И все же я не смог убедить себя, что понимаю «дополнительность» Бора, и я начал сомневаться, что ее вообще кто-нибудь понимает, несмотря на то, что некоторым удалось убедить себя в этом. Это сомнение разделял со мной Эйнштейн, как он мне позднее признался, а также Шредингер.
Это заставило меня задуматься о «понимании». Бор некоим образом утверждал, что квантовая механика не поддается пониманию; что понятной может быть только классическая физика и что мы должны смириться перед фактом, что квантовая механика может быть понята только частично и только через посредство классической физики. Часть этого понимания может быть достигнута при пом