Неоконченный поиск — страница 31 из 55

а. Действительно, старание придерживаться здравого смысла и реализма является, по моему мнению, лучшей стороной философии обыденного языка. Но здравый смысл, часто бывая правым (особенно в своем реализме), правым бывает не всегда. А вещи становятся по-настоящему интересными, когда он ошибается. Именно такие случаи показывают нам, как сильно мы нуждаемся в просвещении. Кроме того, в таких случаях использование обыденного языка нам не помогает. Другими словами, обыденный язык, а вместе с ним и философия обыденного языка, консервативны. А в сфере интеллекта (в отличие, скажем, от искусства или политики) нет ничего менее творческого и более банального, чем консерватизм.

Все это, как мне кажется, было хорошо сформулировано Гилбертом Райлом: «Рациональность человека состоит не в его нежелании оставлять неисследованными вопросы принципа, а в его нежелании оставлять неисследованными никакие вопросы; не в верности известным аксиомам, а в отказе считать хоть что-нибудь само собой разумеющимся»[209].

27. Ранняя работа в Англии

Хотя мне приходилось испытывать и печаль, и великую скорбь, что есть удел любого человека, мне кажется, что с тех пор, как мы вернулись в Англию, у меня не было ни одного часа, когда бы я был несчастен как философ. Я много работал, и мне часто приходилось сталкиваться с глубокими неразрешимыми проблемами. Но я испытывал величайшее счастье, когда я находил новые проблемы, боролся с ними и понемногу двигался вперед. Это казалось мне бесконечно лучше, чем жизнь, состоящая в простом созерцании (не говоря уже о божественном самосозерцании), которую рекомендовал нам Аристотель. Эта жизнь была очень беспокойной, но и высоко самодостаточной — автаркией в смысле Платона, хотя, конечно, ничья жизнь не может быть полной автаркией. Ни мне, ни моей жене не нравилось жить в Лондоне, но с тех пор, как в 1950 году мы переехали в город Пенн графства Букингемшир, я, мне кажется, стал самым счастливым философом из всех, которых встречал.

Все это имеет прямое отношение к моему интеллектуальному развитию, поскольку это чрезвычайно помогло мне в работе. Но тут была и обратная связь: один из множества источников моего счастья состоял в постоянном открытии новых сторон невероятного мира, в котором мы живем, и нашей невероятной роли в нем.

До нашего переезда в Букингемшир моя основная работа состояла в разработке «натуральной дедукции». Я начал ее в Новой Зеландии, к чему меня побудил своим пониманием этой проблемы и независимым развитием линии аргументации[210]один из моих студентов в классе логики, Питер Мунц (ныне профессор истории в университете Виктории). (Он не смог припомнить этого случая.) После нашего возвращения в Англию я говорил о проблемах натуральной дедукции с Полом Бернейсом, специалистом в области теории множеств, и один раз с Бертраном Расселом. (Тарский интереса не проявил, что я могу хорошо понять, так как у него на уме были более важные идеи; но Эверт Берт заинтересовался этим всерьез.) Это была очень элементарная, но и странно красивая теория — более красивая и симметричная, чем другие известные мне тогда логические теории.

Общий интерес, вдохновивший меня на это исследование, возник от прочитанной Тарским на парижском конгрессе 1935 года статьи «О понятии логического следования»[211]. Эта статья, и особенно некоторые высказанные в ней сомнения[212], натолкнула меня на две проблемы: (1) насколько далеко можно формулировать логику в терминах истины и выводимости, то есть трансляции истинности и ретрансляции ложности? И (2) насколько далеко можно характеризовать логические константы объектного языка как символы, функционирование которых может быть полностью описано в терминах выводимости (трансляции истинности)? Из этих двух проблем и из моих многочисленных попыток их решить[213] возникло много других проблем. Однако в конце концов, после нескольких лет усилий, я отказался от их дальнейшей разработки, обнаружив совершенную мною ошибку, несмотря на то, что эта ошибка не была серьезной, и исправляя ее, я получил ряд интересных результатов. Их, однако, я никогда не публиковал[214].

В 1946 году я и Фриц Вайсман совершили поездку в Голландию для участия в конгрессе Международного общества изучения знаков (International Society for Signifies). Это положило начало тесным связям с голландскими учеными, продолжавшимся несколько лет. (Ранее меня в Англии посетил физик Дж. Клэй, который читал мою Logik der Forschung и с которым я поделился многими моими взглядами.) Именно по этому случаю я впервые встретился с Брауэром, основателем интуиционистской интерпретации математики, а также с Гейтингом, его главным учеником, А. Д. де Гротом, психологом и методологом, и братьями Юстусом и Германом Мейжер. Юстус очень заинтересовался моим «Открытым обществом» и почти сразу стал работать над первым переводом этой книги на голландский язык[215].

В 1949 году я был произведен в звание профессора логики и научного метода Лондонского университета. Возможно, в благодарность за это я часто начинал мои лекции по научному методу с разъяснения того, почему этого предмета не существует — возможно, даже в большей степени, чем других несуществующих предметов. (Однако, в моих лекциях я никогда не повторялся: я никогда не использовал один и тот же конспект лекций два раза.)

Людьми, от которых в эти ранние годы в Англии я научился более всего, были Гомбрих, Хайек, Медавар и Роббинс, ни один из которых не являлся философом; кроме того, была также Теренция Хатчинсон, которая с большим пониманием дела писала о методах в экономике. Но то, чего мне более всего недоставало в эти дни, так это возможности длительной беседы с физиком, хотя я снова видел Шредингера в Лондоне и имел ценные диалоги с Артуром Марчем в Альпбахе, Тироль, и Вольфгангом Паули в Цюрихе.

28. Первая поездка в Соединенные Штаты. Встреча с Эйнштейном

В 1949 году я получил приглашение прочесть лекции памяти Уильяма Джеймса в Гарварде. Это привело к моей первой поездке в Америку и имело огромное значение для моей жизни. Когда я прочитал совершенно неожиданное письмо с этим приглашением от профессора Дональда Уильямса, я решил, что произошла ошибка: я подумал, что меня пригласили потому, что приняли за Иосифа Поппера-Линкоя.

В то время у меня в работе были три вещи: ряд статей о натуральной дедукции; различные аксиоматизации теории вероятностей и методология общественных наук. Единственной темой, которая, по-видимому, укладывалась в курс из восьми или десяти публичных лекций, была последняя из них, и поэтому я озаглавил лекции «Изучение природы и общества».

Мы отплыли в феврале 1950 года. Из членов философского факультета в Гарварде до этого я встречал только Куайна. Теперь я также познакомился с К. И. Льюисом, Дональдом Уильямсом и Мортоном Уайтом. Кроме того, впервые после 1936 года я встретил ряд своих старых друзей: математика Пауля Бошана, Герберта Фейгля, Филиппа Франка (который познакомил меня с великим физиком Перси Бриджменом, с которым мы быстро подружились), Юлиуса Крафта, Рихарда фон Мизеса, Франца Урбаха, Авраама Вальда и Виктора Вайскоп-фа. Кроме того, я впервые встретил Готфрида фон Хаберлера, который, как мне позднее сообщил Хайек, был, по видимому, первым экономистом, заинтересовавшимся моей теорией метода, Джорджа Сартона и И. Бернарда Коэна, историков науки, а также Джеймса Брайанта Конанта, президента Гарвардского университета.

Я полюбил Америку с первого взгляда, возможно, потому, что перед этим у меня были некоторые предубеждения против нее. В 1950 году там царил дух свободы и личной независимости, который не существовал в Европе и который, мне казалось, был даже сильнее, чем в Новой Зеландии, самой свободной стране из всех, которые я знал. Это были ранние дни маккартизма — крестового похода против коммунизма, предпринятого ныне полузабытым сенатором Маккарти, — но, судя по общей атмосфере, я полагал, что это движение, питавшееся страхами, в конце концов потерпит поражение. Вернувшись в Англию, я поспорил об этом с Бертраном Расселом.

Должен теперь отметить, что ситуация развивалась в совершенно другом направлении. Утверждение, что «здесь этого никогда не случится» всегда ошибочно: диктатура может произойти везде.

Тем, что наш визит оказал на нас такое огромное и длительное воздействие, мы обязаны Эйнштейну. Меня пригласили в Принстон, где я на семинаре прочитал статью «Индетерминизм в квантовой физике и в классической физике», являвшуюся конспектом гораздо более длинной статьи[216]. Во время дискуссии Эйнштейн высказал несколько кратких слов согласия, а Бор говорил долго (до тех пор, пока в аудитории не остались только мы вдвоем), доказывая с помощью знаменитого эксперимента с двумя щелями, что ситуация в квантовой физике является совершенно новой и совершенно несравнимой с ситуацией в классической физике. Тот факт, что на моей лекции присутствовали и Эйнштейн, и Бор, я считаю самым большим комплиментом из всех, которые я когда-либо получал.

Я встречался с Эйнштейном и до этой лекции, сначала благодаря Паулю Оппенгейму, дома у которого мы остановились. Хотя я совершенно не хотел отнимать у Эйнштейна время, он заставил меня прийти еще раз. Всего мы встречались три раза. Главной темой нашего разговора был индетерминизм. Я пытался убедить его отказаться от детерминизма, который приводил к воззрению, что мир является замкнутой четырехмерной парменидовой вселенной, в которой изменения являются человеческой иллюзией, или очень близко к этому. (Он согласился, что таковы его воззрения, и во время обсуждения я называл его «Парменидом».) Я утверждал, что если люди и другие живые организмы могут испытывать изменения и настоящее течение времени, то они реальны. Их нельзя отмести посредством теории поочередного появления в нашем сознании временных срезов, которые в некотором смысле сосуществуют, потому что такого рода «появление в сознании» будет носить в точности тот же самый характер, что и очередность изменений, которую эта теория пытается отмести. Кроме того, я привел в некотором роде очевидные биологические аргументы: что развитие жизни и способ поведения живых организмов, особенно высших жизненных форм, на самом деле невозможно понять на основе какой-либо теории, интерпретирующей время как нечто вроде еще одной (анизотропной) пространственной координаты. В конце концов, мы