Неоконченный роман. Эльза — страница 17 из 34

Слушай, слушай, в последний раз слушай.

Эту историю ты никогда не расскажешь, никогда не расскажешь, хоть и знаешь ее от конца до конца, хоть и знаешь ее всю.

И день, быть может, день займется в первый раз, и пускай это будет на святой земле или в сущем раю земном. Но если ты решишь в тот день, что наконец-то пробил час, когда другие люди поглядят на тебя как на равного, на своего, я уверяю тебя в последний раз, это только иллюзия, только обман, кроме лжи, ничего не возможно, люди только прикинутся, слышишь, это будет одна только видимость, слышишь, они не полюбят тебя никогда, не примут тебя никогда за своего, и долго ты будешь жить среди них, это зная и это тая. Ничего не меняется, ты, как всегда, чужестранец, как же можешь желать ты, чтоб было иначе? Погляди на себя, погляди на себя, окаянный, если примут тебя, если как-нибудь сделают вид, что тебя принимают, знай, для этого будет какой-нибудь довод, мимолетный и ложный, существующий вне тебя. Ты ведь знаешь, тебя можно только губами любить, и пускай, и пускай, сознавай же хотя бы, что ты лишь игрушка расчета, согласись, если хочешь, с расчетом других, с их расчетом фальшивым иль верным, от которого прямо зависит грядущее мира.

Но пойми наконец, одержимый,

что ты будешь всегда лишь пылинкой в глазах у людей, ты, который хранит про себя повесть нищего, издалека идущий счет дней твоих и отвергнутые приношения, и теперь никогда, если б за руку взяли тебя, это не было б снова впервые, даже если забудешься ты, если дашь ты себя успокоить, если дашь ты себя унести этим волнам, унести этим волнам в открытое море, помни, море коварно, и ты никогда не постигнешь его глубины, ибо это есть море, и даже когда оно бесконечно спокойно и ласково, это есть море и ничто другое, да и чем же ты хочешь, чтоб было оно, море, чем другим, кроме моря в ранний утренний час, в час молочниц, — несчастный, бедняк!

Нет, взгляните на этого умалишенного, — он считает великим подарком свое сердце и грезы свои, — на безумца, который намерен пожертвовать песни свои и сомнения, все, что только осталось ему от долгого, древнего потрясенья души, подчинить свою музыку крику, который придаст ей нестройность, ветру, который рассеет ее, забвенью рассвета, дню, идущему вслед…

В ранний утренний час, в час молочниц, бредущих по улицам, ты всегда просыпаешься, ты, кого полюбить невозможно, о ты, что похож на меня!

* * *

Еще один миг

Меня бы настиг —

И смерть бы пришла,

Но чья-то рука

Явилась издалека

И руку мою взяла.

Дни и недели

Красками вновь запестрели,

Кто возвратил их вам?

Подлинность эту

Кто возвратил бесконечному лету,

Нашим житейским делам?

Я от гнева дрожал,

Гнев бросал меня в жар,

Но понять его я не умею.

Но достаточно было двух рук

Жизни моей вокруг,

Ожерельем на шею.

Достаточно было мне

Легкого жеста во сие,

Прикосновенья к руке…

Дыханье ровное… Нет,

Даже меньше, чуть видный след

Росы на моей щеке.

Лоб, который во тьме ночей

Прижимается к жизни моей,

Глаза, раскрытые шире, —

Все мне кажется полем ржи

Вез края и без межи,

Полем ржи в этом мире.

Нежный сад, где в солнечный день

На травах мягкая тень

И вдруг расцветает вербена.

И моя душа,

Ароматом ее дыша,

Возрождается постепенно.

* * *

И прошла моя жизнь, как по небу огневеющая борозда.

Звук шагов, отзвучавших когда-то, я слышу в своей глубине,

Моя песня, уставшая жаловаться, снова слышится мне,

И я тихо считаю на пальцах дни, месяцы и года.

Мне кажется, над превратностями, которыми жизнь полна,

Одна лишь моя любовь, как тенистая липа, стоит,

Одна лишь моя любовь, как счастливый игрок, дрожит,

И в жизни не было ничего, только она одна.

Все, что я сделал в жизни, — ты, с тобой, для тебя.

«Прекрасная садовница». Листовки брошены в зал.

Стихи, что так неумело я в новой манере писал.

Все, чтобы ты любила и тебя навсегда любя.

Отчаянье вынув, как шип, из существа моего,

Ты мне подарила новый, озаренный солнцем язык,

Во всем, что произношу я, ты присутствуешь каждый миг.

Ты сердце мое обновила, ты изваяла его.

Необычайные роды! Попробуй о них расскажи.

Почти что в зрелые годы человек родился опять.

Чтоб описать путешествие, можно пейзажи писать,

Можно нарисовать даже внутренний мир души.

Но все сравненья бессильны, и нужных образов нет.

Можно спалить все слова, ничего не сказав об огне.

Счастье и пламя пляшут в глаз наших глубине.

Тем, кто их никогда не видал, как рассказать этот свет?

Мне скажут, что я забываю о том, как я много страдал,

И лютую боль, когда руку свою я сам старался сломать.

Я рвал отношенья с друзьями, как поэму приходится рвать,

Но путы безумия, право, без тебя бы я не сорвал.

Мне скажут, что в этой сфере нет чудес никаких,

Что тем, к кому шел я, и без меня хватало забот и дел,

Что на меня с превосходством каждый из них глядел.

Да, я плакал от их безразличья, но плакал в объятьях твоих.

Мне скажут, когда нет хлеба, о счастьи смешна болтовня.

Небо было печальным и низким над нами в тот смутный час,

И, как служащий газовой фирмы, жил в те годы каждый из нас.

Да, но видел я небо другое, когда ты обнимала меня.

ЭТА ЖИЗНЬ — НАША

И Гендриковом переулке сидели мы за столом.

Сидели мы в общей комнате, толковали о том о сем,

Как будто бы в раме двери сейчас появится он,

Непомерный для нашей мебели, как солнце для окон.

Со смертью обычно свыкаются месяцев через пять.

Все в прошлом. Живому голосу отныне не зазвучать.

Это только уловка памяти, будто он еще слышен нам.

Но когда открывали шкаф и мы различали там

На шнурке висящие галстуки — на секунду каждый из нас

Неотвратимо чувствовал: Маяковский рядом сейчас.

Чго б ни делали, о чем бы ни спорили — он курит, он ходит, он тут.

Чай пьет, карты сдает, и стихи его в пиджачном кармане поют.

Он потягивается. «По-вашему, это далекий путь?!»

Горизонт за его плечами не измерить, не оглянуть.

Ему нужны глубины морей, чтоб поэма возникала из них,

Колеса, колеса, колеса, чтоб вслух скандировать стих.

Он завтра едет. Куда — не знает. Широко распахнут мир.

Может, в Персию, может, в Перу, в Париж или на Памир.

Земля для него, как игра в биллиард, и слова красный шар

Катится по зеленому полю, карамболем — каждый удар.

Увы! Он и вправду уехал в очень далекий путь.

Почему? Узнают ли это люди когда-нибудь?

Спрашивать об этом не надо у тех, кто его любил.

Он клялся вернуться из ада, когда между нами жил.

Это казалось метафорой, одной из красивых фраз,

Но сердце переворачивается, читая это сейчас.

Вернется ли он когда-нибудь? Молчите, прошу вас, о нем.

Нева не вернет медведя, зажатого ладожским льдом.

Он будет всего лишь статуей, площадью в гуле Москвы.

Ветер в пути коснется бронзовой головы.

Птица присядет на руку и песенку пропоет.

Я вижу отчетливо тысяча девятьсот тридцатый год.

Мосторг, едва освещенный, пустые полки в пыли.

Люди глядят на скудный товар, как сквозь туман, издали.

А белые буквы на красных полотнах над головок горят,

Они подымаются над нищетой и о будущем говорят.

И, озаренные ярко пылающим кумачом,

Крестьяне, ушедшие от земли, прикидывают, что почем.

А в глубине — драгоценности, хранимые продавцом,

Пять серебряных чайных ложечек излучают неяркий свет,

И снег на полу оставляет печальный и грязный след.

Я знал толкотню и давку меж некрашеных сроду досок,

Знал квартиры, которые делят, как в голод, хлеба кусок,

Коридоры в жестокой ангине, сварливые голоса,

Клопов и перегородки, злобу и примуса.

За что ни хватись — недохватки, чего-то нужного нет,

Булавка и та сокровище, и все это много лет.

О черные гроздья усталости, ярость, грубость, надсад,

Что на трамвайных площадках каждый вечер висят.

Зимой башмаки худые пахнут щами — других не найдешь.

Можно пойти на низость из-за пары калош.

Откуда же в скудном свете тех незабытых лет

Вдруг совершается чудо, загорается яркий свет?

Когда я впервые почувствовал взгляд человеческих глаз?

Когда от слов незнакомца вздрогнул я в первый раз?

Это, было как откровенье, как будто добрая весть,

Ощущенье глухого, узнавшего, что в мире музыка есть,

Некого, внезапно понявшего, что слово его звучит.

Тень для меня наполнилась довженковским светом в ночи.

Фильм назывался «Земля». Я вспоминаю опять.

Лунный свет был так удивителен, что хотелось только молчать.

Из-под косынки выбилась волос золотая прядь,

Высокая девушка встала во весь свой рост,

Словно высеченная из камня, поддерживающего мост,

Который летит через реку. Всходит на мост она.

Останавливается, оглядывается, глубоко поражена.

Сколько народу на стройке! Осенний дождь! Днепрогэс!

О плотина великой надежды потоку наперерез.