Взошел я на эсминец, отрывавший
Меня от родины, захваченной врагом.
Вернулся я на судне, оседавшем
Под тяжестью кочующих племен,
Где Атласа могучие солдаты
На палубе протяжно пели песни.
Я принял долю горечи своей,
Пронес сквозь строй свою частицу горя,
И для меня не кончилась война,
Покуда тело моего народа
Искромсано войной. К земле приникнув ухом,
Я слышу дальние и горестные стоны,
Которые пронизывают мир.
Я никогда не сплю и если уж закрою
Глаза, то это будет навсегда.
Не забывайте этого.
Но век, его история и язвы,
Проказа иль цынга, холера или голод,
И пашня крови под ногами армий,
И руки, вырванные веслами галер;
Он и она, насквозь прожженные глумленьем,
Все это извращенное величье
И слово, оскорбляющее губы, которые его произнесли;
Вся музыка поруганная, проблеск,
Оплаченный ценою наших глаз,
Вся ласка ампутированной кисти —
Все это в крайнем случае сравнимо
С моим лицом, с подрагиваньем век,
С игрою крошечного мускула под кожей,
С движеньем тела, с гнущимся коленом,
С исторгнутыми криками, слезами,
С горячкой, сотрясающей меня,
И с потом, выступающим на лбу.
Но есть под шкурой внешности моей
То, без чего я камень средь камней.
Зерно среди зерна, звено своей цепи.
Есть нечто словно кровь, которая струится,
И как огонь, который все сжирает.
Есть нечто нужное, как искра мысли — лбу,
Как звук — губам, груди глубокой — песня,
Божественное, как дыханье жизни.
Угаданное — в этом жизнь моя.
Есть ты, моя трагедия и сцена,
Театр огромный, хрупкий, сокровенный,
Когда за нами дверь закроется входная,
И в мощном золотом обьятьи тишины,
Подхвачен косо, занавес тяжелый,
Затрепетав, взмывает наконец.
Комната Эльзы(Пьеса в одном действии и в прозе)
ОНА.
ОН.
РАДИО.
Действие происходит в наши дни в комнате Эльзы.
В атом имени, как заметил Анри Матисс, Э и Л — это Она и Он, Э — это Эльза, Л — это Луи.
Комната. Такая, какую можно себе представить. И в то же время совершенно другая. В зависимости от вашего воображения кровать среди комнаты — словно корабль на глади вод, пришвартовавшийся плот или сани, брошенные в снегах. В зависимости от вашего представления, если яркий день, то комнату освещают два окна, расположенные друг против друга; за одним — полет голубей, за другим — огромные вербы; или венецианский свет хрустальных люстр, но это чисто предположительно, ибо в действительности для этой комнаты достаточно света двух лампочек, как в спальном вагоне, по обе стороны зеркала, над камином. В форме комнаты есть какое-то отступление, в обстановке — отклонение. Она зеленая, синяя или сиреневая — как на чей взгляд. Кое-кому она даже показалась соломенно-желтой — очевидно, это был усложненный характер. Имеется также огромное кресло перед туалетным столиком и высокое зеркало. Кроме этого — темное дерево, полное бликов, и ткани. Стиль не важен, только бы он не дисгармонировал с актрисой, играющей главную роль. То есть — Ее. Совершенно неописуема. В легком платье с множеством сборок, завернутая в кусок материи, падающий с плеч, несколько рыжеватая, несколько бледноватая. Словно бы Она идет по лесу среди папоротников и ручных зверей. Он сидит в ногах кровати и следит за тем, как Она движется по комнате. Он — большой, худой, довольно безобразный, одежда значения не имеет, в случае надобности это может быть и пижама. Это старый человек, и глаза Ему даны только для Нее. Он сидит так, как будто бы Он — в прошлом, которое всегда переживает само себя на несколько минут. Уже некоторое время тихо играет радио, время от времени оно бормочет неуловимые слова, затем снова возникает мотивчик, как узор на обоях.
В течение первых двадцати минут акта не происходит ничего, кроме того, что Его взгляд устремлен на Нее, несколько перемещаясь вслед за Ней. Это немного похоже на взгляд зрителя, следящего за партией в теннис, но только в этой игре никто не знает правил, нет ни сетки, ни мяча, ни игроков. Внезапно внимание приковывается к предмету поразительной красоты: это Ее рука с лепестками розовых ногтей, которая раскрывает огромный стенной шкаф, где висят платья. Затем видны платья на плечиках, какой-то сумрак, — начинает казаться, что оттуда сейчас кто-то выйдет, заговорит. Но рука притворяет шкаф. Несколько более отчетливо слышно радио.
Существует, разумеется, два варианта: зимний и летний. Если пьеса играется зимой, колорит несколько изменяется из-за закрытых окон. Если вы предпочли лето, одно из двух окон раскрыто. Тогда можно услышать и реку под ивами, а когда наступит вечер, в воздухе замелькают светляки. Но, однако, мы еще не дошли до этого.
Да, я забыл сказать: мужчина вполне может быть и не особенно высокого роста, если не нашлось подходящего актера, и еще, когда он наклоняет голову, сквозь белые, коротко остриженные волосы может проглядывать кожа черепа. Для типажа предпочтительнее было бы выбрать актера вроде Жана-Луи Барро, скорее чем Гарри Баура. Указание гримеру: не забудьте о морщинах.
Во всяком случае, ясно, что Она думает о таких вещах, в которых Его нет… Он к этому привык. Он не возражает. Он поистине не страдает от этого. Он уже давным-давно перестал предполагать, что мужчина может завладеть душевным миром женщины. Времена, когда Он не мог этого допустить, теперь давно уже миновали. Как баркас в море, спустивший свои, паруса, Он уже счастлив и тем, что может вот так, молча сидеть и смотреть на Нее и что Она этому никак не сопротивляется. Что Она не возражает против этого взгляда, как это бывало прежде. Она, очевидно, привыкла к нему — или это просто вежливость с Ее стороны? Ему очень хотелось бы поговорить об этом. Но Он сдерживает себя. Ну как это будет выглядеть? К тому же Он опасается, что не найдет неизбитых слов… не потому, что Она уж очень взыскательна, нет. Все дело в Нем. Сегодня Он бы этого себе не простил. Это по-дурацки: десятки лет говорить женщине самые обыденные слова, не придавая этому никакого значения, и в один прекрасный день (почему-то, впрочем, именно в этот день!) ощутить, что они дерут вам губы и что очень вдруг хочется — о, я не скажу: быть умным, но хотя бы таким показаться.
То есть в другом месте, если понадобится, находишь что сказать. Но тут… разве тут уместно привычное приукрашивание? Как раз сегодня все, что происходит, видишь как будто бы впервые… чувствуешь себя неловким, боишься казаться хуже, чем ты есть. Это странно. Вот так же бывало, когда я был еще лицеистом и когда мировым событием было заговорить с женщиной на улице, первые слова, которые собираешься ей сказать, которые повторяешь про себя.
ОН. Мне кажется, что мы с вами где-то встречались…
ОНА. Что ты говоришь?
По правде говоря, Она переспрашивает потому, что так уже заведено, если кто-то к вам обратился, а вы не расслышали его слов. Но ни Он, ни Она не восприняли это на самом деле как вопрос. Впрочем, если бы надлежало объясняться по поводу всего, что срывается с губ, этому не было бы конца. К тому же это, в сущности, не интересует Ее. Разве обращаются с вопросами к радио? В самом деле, хотя никто не дотронулся до него, радио повышает голос:
РАДИО. Я люблю тебя так же, как ночной небосвод…
Ну вот, это сказано. Если бы я умел, как умею дышать, произносить фразы в этом духе, может быть, беседа стала бы возможной… А ведь правда, так никто никогда и не узнал, что она ответила ему, Бодлеру, женщина. Что-нибудь не разрушающее для вас вышеупомянутый небосвод. Вероятнее всего, ничего не ответила. Молчание — в этом они сильнее всего. Ну, а мы, мы говорим. Потому что те, кто молчит, выглядят так изысканно. Если бы я только был в силах рассказать ее платье и какая Она в этом платье. Но все это выглядит глупо… Вдруг Бодлер действует Ему на нервы, Он протягивает руку и приглушает приемник. Какой покой! И Она — за туалетным столом. Ее взгляд входит в стекло. Нельзя быть уверенным в том, что Она видит себя, может быть, это уловка, для того чтобы уйти из комнаты, проникнуть в края, недоступные для мужчины, не поддающиеся его пониманию. Если играется дневной вариант, то происходит некоторое смещение между ивами снаружи и расчесываемыми волосами. Если же вечерний, тогда нужно, чтобы свечи на туалетном столе были зажжены с начала сцены. На них малиновые абажуры. Или желтые. Или же абажуры вообще сняты с лампочек, похожих на языки пламени. В зависимости от вкусов режиссера, человека вспыльчивого, подверженного неуместным начинаниям, которые ему дают ощущение гениальности. Что ему нужно тут, этому? Гоните его… здесь место только для Нее. Это Ее комната. Об этом следует помнить. Достаточно и того, что нас тут терпят.
Он собрался что-то сказать, как вдруг заметил, что тишина, которую Он чуть было не нарушил, наполнена цикадами. Или это звенит у меня в ушах? Он пробует зажать ладонями уши, ничего не меняется. Это легкое скрежетание, наполняющее все пространство, — разумеется, его не существует в действительности. Это просто как глубокая вода: в ней есть отражения и в то же время ничего не отражается. Сила тишины имеет свои цикадные отражения, вот и все. В конце концов, может быть, вас удовлетворит такое объяснение.
Потому что это может быть и гребенка в Ее волосах. Электричество. Или то, о чем Она думает. Гребенка, которая проходит сквозь то, о чем Она думает. Ее мысль — цикада. Она скрежещет крыльями, как ножами. Она точит сдерживаемый крик на камнях тишины. Песня огней. Маленьких, плотных язычков пламени. Разновидность тафты. Трение души. Кто-то невидимый идет по лесу. Во всяком случае, Ее больше нет в комнате. Это происходит кнаружи. Где меня нет. Где, быть может, Она встречает неизвестного молодого человека, какого-нибудь ловкача, наконец, против которого я бессилен… кого-нибудь прежнего… какое-нибудь ненарушенное сообщничество. Я мог бы нарушить его, повысив голос. Но о чем бы я заговорил? Не важно, только бы сломать это согласие между ними. Если бы мне знать, о чем они говорят… потому что, как бы ни были хитроумны слова, которые я измыслю, но если я не ведаю, с кем они должны схватиться… Нет! Лучше оставим тишину цикадам.