Неоконченный роман. Эльза — страница 3 из 34

Что я выберу в страшный мой час,

Из всего, чем я жил, что любил и чему я был рад?

Для чего я веду этот горький рассказ

Из своих сокровенных глубин и о чем мое горло хрипит?

Что он значит, мой хрип? Он мне песни дороже сейчас.

Потускневший зрачок мой одним только образом сыт,

Горлу всхлипа достаточно, в памяти тень лишь одна.

Все, что дорого мне, фотография эта хранит.

Пожелтела, пожухла, поблекла она.

Это мать моя в кресле, ребенок играет у ног,

И фигура незримая в зеркале отражена.

Вероятно, сегодня никто бы припомнить не мог

Тот роман, те подробности, что они делают тут.

На столе пресс-папье и какой-то пустой пузырек.

Мама, как вы причесаны! Вам локоны эти идут.

Вас считали красавицей. Я вас вижу такой до сих пор,

Но по этому снимку красавицей вас не сочтут.

Вовсе выцвели краски. Но этот задумчивый взор…

Он мне нравился, мама. Я вас обожал.

Как прекрасен на зеркале тени узор.

Я и в школу еще не ходил, я был мал.

Помню, вы рисовали, я рядом часами сидел.

Я ведь вам не мешал, я свой атлас листал.

Вы цветы рисовали, я молча глядел,

Понимая, что думали вы не про этот букет.

Я хотел вам об этом сказать, но еще не умел.

Ваше платье воскресное, — я позабыл его цвет.

Я шептал вам: — Ты плачешь… Не надо… О чем? —

И взволнованно слушал, что вы говорили в ответ

— Я забуду и думать. До завтра давай подождем, —

Вы старались не плакать, но тихо упала слеза,

И посыпались слезы тяжелым и мелким дождем.

А позднее, в трамвае, вы мне поглядели в глаза

И сказали с улыбкой слова, что нельзя позабыть.

Это были алмазы, которых подделать нельзя.

Это ваша манера ребенку раскрыть

Мимоходом игры незнакомой секрет.

Я играл в нее позже, и слезы случалось мне лить.

Но во что превратились алмазы тех лет?

Что случилось с людьми, которых мы знали тогда?

Господина Жорра вы ни разу не вспомнили, нет?

Но однажды мы встретились. Как ты горда!

Это было в метро. Ты побледнела чуть-чуть.

Мы в вагон не вошли. Этот поезд ушел навсегда.

До скончания дней мне упрятать бы в грудь

Все алмазные россыпи слез, что подделать не смог ювелир.

Облетает шиповник в крови, собираются вороны в путь.

Мародеры спешат на неслыханный пир.

Их глухие проклятья, шаги, разговор

Раздаются в тиши и слышны на весь мир.

Что ж, не бойся, иди, торопись, мародер!

Мне молчать приходилось, хоть больно бывало не раз.

Вырывай и швыряй все, что дорого мне до сих пор.

Не смущайтесь и спорьте друг с другом за мой бриллиантовый глаз.

Я рыдаю. Вы сердитесь. Очень хотелось бы знать,

Соберете ль вы слезы мои? Ведь каждая — словно алмаз.

Пусть не пахнут лавандой, однако их стоит собрать.

Ну, а ваши бессонные ночи, искусанные кулаки

И звериные крики — кому это можно продать?

Если их перемыть, ваши трюки и ваши прыжки,

Если сделать их музыкой, будет ужасна она.

Потребители музыки просто зачахнут с тоски.

Это боль не снимает, а боль невозможно сильна.

Стоны нынче не в моде, как черти не в моде, мой друг.

Отвлеченность годится, метафизика людям нужна.

Век хотел бы уснуть и не видеть во сие своих мук.

Пусть концерты забвенья доносятся издалека.

Все, что память хранит, свалим в кучу, в ненужный сундук.

Я лицом обернусь на тоскующий крик кулика.

О, позвольте вкусить мне всю сладость земли,

Пусть она мою душу наполнит собой на века.

Я — чернеющий труп. Если б вы догадаться могли,

Мародеры, оставить мне этот тенистый ручей,

Чтоб еще раз напиться, а там уж умолкнуть в пыли.

Чтоб еще раз увидеть череду моих дней,

Чтоб последнее счастье еще раз вернулось ко мне,

Повторенное эхом — душою моей.

Поспешать за движением рифмы,

Что подобно последним усильям

Человека, распятого в давний и сумрачный век,

Как признанье подобно вине и добыче своей — человек.

* * *

Маргарита, Мадлена, Мари…

На холодные стекла дышу,

Имена ваши пальцем пишу.

Три сестры, как положено, три.

Пригласили на бал трех сестер,

Был у каждой наряд хоть куда!

Это платье — морская вода,

Это — ветер, то — звездный простор.

Мне покажут в предутренний час,

А иначе уснуть мне невмочь,

Башмачки, что плясали всю ночь

Вальсы венские и па-де-грас.

Маргарита, Мадлена, Мари…

До чего же одна хороша!

У другой веселится душа,

Ну, а третья грустит до зари.

Я сопутствую сестрам, я тут!

Ах, какие в Сен-Сире балы!

У военных перчатки белы.

Вам бокалы они подают.

В трех сестер, словно в трех Сандрильон,

Ты влюбился, безусый Сен-Сир.

Пылкий принц, ату ночь, этот пир

Завершит, как всегда, котильон.

Жизнь промчится, и бал пролетит.

Ты считал их длиннее вчера?

И растреплются косы с утра

У Мадлены, Мари, Маргерит…

* * *

Вечерние одежды на рассвете

Мы сбрасываем на пол без усилий.

Они живут, как тени на паркете,

Как радости, которые скосили,

Как мимы, вновь идущие на сцену,

Как призраки, что память населили.

Мы проводили первой в путь Мадлену.

Я бегал по аптекам целый день.

Палило солнце необыкновенно.

И вот передо мной пустой больничный двор

И акушер в халате у порога.

Наш сбивчивый бессвязный разговор…

Я бормочу: лекарство… ради бога…

Возьмите, доктор… Он молчит в ответ.

Мадлена умерла… Я опоздал немного.

Ребенок будет жить… Мадлены нет.

Такая редкость в наши дни флебит…

Я не спускаю глаз с его штиблет.

Он, видимо, спокойствие хранит

Затем, что впрямь спасти ее не мог.

Редчайший случай! — снова он твердит.

И прячу я ненужный пузырек,

Как краденый, в карман широких брюк.

Вот я стою… Бульвар пронзительно убог.

И кажется рисунком все вокруг.

Все кончено… Поверь в жестокие слова…

А то и впрямь ты задохнешься вдруг.

Желтеет в городской пыли листва…

Ей было сорок? Может быть… Ну да!

В деревьях Сена движется едва…

Как хороша была она тогда,

В Фонтенебло… Подумай о другом.

Вся наша жизнь — проточная вода.

Она песет, несет нас… А потом

Выбрасывает тех, кто утонул,

И мы их по глазам закрытым узнаем.

На кладбище моем стоит неясный гул.

Там наступает ночь на долгий-долгий срок.

Уж кое-кто в холсты добычу завернул.

Все прибывает мрак, он грозен и высок.

Вот нас уже зима обидным снегом бьет,

Но память все еще стучит тебе в висок

Мы створчатую дверь навесили в тот год

Меж комнатами… Там теперь жилица

По вечерам там граммофон поет,

А женщина лежит, не шевелится,

Усталыми глазами без огней

Бог знает на кого глядит, не наглядится.

Какие драгоценности на ней,

Хрустальные, большие, словно пробки.

Она в жару и дышит все трудней.

Мне жаль ее… Я маленький и робкий.

Ей ворот расстегну… В награду всякий раз

Я получу лукум из шелковой коробки.

О золото вокруг сетчатки глаз

И голос из ночей Шахерезады…

— На что она тебе, восточная, сдалась? —

Мне говорит Мари, не без досады.

Ответить? Как? Без падающих звезд?

Без радуги, которой люди рады?

— Все у нее торчишь… Уж очень ты не прост.

Что выйдет из тебя, сама не понимаю.

Несносный мальчик! Что за трудный рост! —

Ворчит Мари, цветы за дверью поливая.

— Какой ты бледный. Шел бы погулять… —

Я выхожу. Все та же мостовая…

Фиакры мимо катятся опять…

Велосипеды я все те же вижу…

Я маленький, еще мне только пять,

Но улицу Карно я ненавижу.

Но лучше ль Гранд-Арме или Ваграм?

Нет, госпожу свою я предпочту Парижу.

Как хорошо бывало с нею нам

Листать ее турецкие альбомы.

Я вижу, лампа загорелась там.

Стучали ставни, запирались домы,

И голубой цветок на газовый рожок