прибоя. Чтоб легко держаться на волнах…
Это просто так, так, так.
Это не рифмуется никак.
Я не размышляю ни о чем, только опираюсь о тебя, понимая в этот миг тебя лишь как тело рядом, в темноте. Прислоняюсь я к твоей спине и склоняюсь на твое плечо — ученик над партою своей, где его сокровища лежат, неспособный в этот смутный час ну хотя бы перечислить их. А щека его еще свежа, и она мечтает, но о чем — он и сам не знает, как и я, как и я, который только вздох, только растревоженная плоть, зверь дневной, который заплутал, со свету попав в пещерный мрак, не подозревая, что таит зримое отсутствие вещей, эта черная, как парта, ночь и слепой запас оглохших снов…
Это просто так, так, так.
Это не рифмуется никак.
Я не размышляю ни о чем, и не обитает ничего в этом странном облике моем, — ничего, ни страх, ни неуют, нетерпенье, время… ничего… Я не вслушиваюсь в странный треск. Мебель или, может быть, паркет?. Может быть, снаружи, наверху в этот час случайный пешеход, иль во мне артерии рывок, или просто слуховой обман, звон в ушах — ненужный телефон, установленный внутри меня, — я не связан по нему ни с кем или с целым миром связан я, только в этом миро больше нет телефонной книги никакой, и на диске нет ни цифр, ни букв, ничего немыслимо набрать. Древние архивы… Вавилон…
Это просто так, так, так.
Это не рифмуется никак.
Я не размышляю ни о чем, кроме рифмы, кроме бедных слов, для которых рифмы не найти. Я всегда дивился их судьбе — мрачная судьба непарных слов, грузных слов, растерянных, ночных, слов без эха, без ответа, без отраженья, — бедные слова! — смысла лишены, на них никто пальцем не укажет никогда, бесполезны для стихов, для губ, озадачивающие слова, как ладонь, что никогда вовек не пожмет другую, словно взгляд, что вовек не встретится с другим, словно поцелуи на ветру, будто бы рассеянные сны, словно бы рыдания без слез, трещины и щели в языке, о вулканы, чей огонь угас…
Это просто так, так, тик.
Это не рифмуется никак.
Просто так, не думая, не спать — это не приводит ни к чему; пребывать в позиции того, кто уснул, заплакал, зарыдал, тех, кто грезит и грызет себя, — и не спать, не плакать, не рыдать, и не грезить, и не грызть себя, стоя в нерешительности меж жуткою бессонницей ночей и побудкой солнечных лучей, тишиной и штормовой волной, тайною и знанием, криком и молчанием; оставаться семечком, ветра ожидающим, морской звездою на песке в часы отлива, забытой песней, полною надрыва, — ах, верьте мне, что в этом нет ни смысла и ни рифмы. Я говорю вам это просто так.
Это просто так, так, так.
Это не рифмуется никак.
Здесь что угодно — все найдешь:
Певучий стих в конце строки,
Воды кипящей пузырьки
И прозы внутреннюю дрожь.
Тела, что изумятся вновь
При взгляде на самих себя,
И парадоксы декабря —
Новорожденную любовь.
Все, что имеет цвет и вид,
Себя плодит и сознает;
Все то, что жизнь в себе несет.
Слепящий жар в себе таит.
Тут есть начало всех начал,
Вино, что хмель несет в крови,
И ярость жизни и любви.
И все, что есть я, кем я стал.
Все то, что только лишь привал
В движеньи времени, — того,
Кто к стуку сердца своего
Жадней прислушиваться стал.
Стучит ли, как заведено?
А сердце шепчет: «Я с тобой
Страдало и ходило в бой…»
Все правильно. Стучит оно.
Но это все в тот самый миг,
Когда коснусь тебя во сне,
Становится ясней вдвойне,
Находит имя и язык.
Зачем же вздрагиваю я,
И что прожгло меня насквозь,
И почему мне жаль до слез
Тебя, уснувшая моя?
Коснусь тебя — и все пойдет
Сначала и на старый лад,
Масштаб, и страсть, и свет, и склад,
И вес, и смысл обретет.
Все правда, все живет, все явь,
В тебя вписалось навсегда,
Как в берега свои вода,
Все звезды неба сосчитав.
Я наконец-то понял сон,
В котором я Димьеном был.
За то, что близких я любил,
Я колесован был, как он.
Я четвертован, я убит
Неправых будней лошадьми.
Но жертв достанет, черт возьми!
Восходит горе в свой зенит.
Я услыхать еще могу
Про самого себя роман.
Как старый раненый кабан,
Хожу в поэме, как в кругу.
Я слышу ярости порыв,
Мой голос с самых верхних нот
Сквозь ночь и промахи пройдет,
Печаль другого озарив.
Но нет конца с концами строф,
Дела словами не свершать.
Доносятся в мою кровать
Раскаты близких катастроф.
Прижмись ко мне. Закрой глаза.
Я заслоню тебя. Пора!
Тот занавес Гранд-Опера́
Вспорола молнией гроза.
Когда ты спишь в объятьях моих, я могу твою душу ласкать.
Ты меня не покинула, о жена моя, я сумел тебя удержать.
Так легко ты дышишь сквозь сон, и в руках моих так невесома ты!
Ты меня не покинула даже во сне ради своей мечты.
Такая легкая! — я боюсь: унесет тебя ветром вдруг.
Обнимаю крепче, тебя — боюсь, что душа улетит из рук.
Ни объятий моих, ни души моей не покинула ты, любя.
И, как перстень, сомкнулись руки мои, любимая, вкруг тебя.
Ты так легка, ты так легка в своем ребяческом сне,
Открытая всем опасностям, доверившаяся мне.
О легкое дуновение, сердце без сердцебиения!
Я гляжу на тебя! Я храню тебя, всей жизни моей восхищение!
Обычная линия на потолке становится все видней.
Заря приложила палец к губам перед музыкой голубей,
Бледна, как смутные простыни, на которых раскинуться нам,
Голубиное воркование рассекающая пополам.
Снаружи врывается в комнату человеческих дел возня.
Отчетливо хлопает ставень. Наступает владычество дня.
Шаги по асфальту. Звериный хрип улицы, колеса.
Полощут урны для мусора… Доносятся голоса…
Все длится, глохнет и гаснет… Кто-то кашляет… Чей-то смех…
Для нас происходит в мире то же самое, что для всех.
Несчастье — оно, как подать, между всеми разделено.
Но наше счастье — наше вино — не всем испить суждено.
Счастье… Его повадки никак я освоить не смог.
Я дрожу за него каждый день в тот час, когда утро берет исток.
День без тебя — даже вспомнить нельзя, как начинался он.
Он просто предшествовал дню с тобой, как мысли предшествует сон.
А раз уже стал он вчерашним днем, что толковать о нем,
Все глубже и глубже входит любовь, словно удар ножом.
И что, наконец, такое любовь одного лишь первого дня,
Если глаза твои с каждым днем все огромнее для меня?
Богатства свои до скончания дней сжимает в руках скупец,
Не, представляя себе ни на миг, что возможен другой конец.
Судьба моя, вижу твое лицо отчетливо, как и тот.
О мое золото, ты со мной! Последнее утро встает.
Счастлив тот, кто забудется, совершив все, что порок велит.
Я смерть свою сделаю образцом — я скупость взведу в зенит,
И, зачарованный жизнью, вступлю в свой последний мрак,
И пусть не толкует потом никто: мол, сам он не ведал как…
Мол, сам он не ведал, как уходил… В стеклянном дому я жил,
С глазами, открытыми широко… И я умру, как любил.
Нет, не вчера я увидел ее, идущую издалека…
Даст мужество пальцам последним моим живая твоя рука,
Я тот, кто взошел из последних сил на последний свой перевал,
На коленях сделал последний шаг и рухнул в последний пропал.
И если он даже не для божества поступок этот свершил,
Он все же сердца не пожалел, но дошел до своих вершин.
Итак, для тебя, для тебя одной — гляди, это в первый раз —
Глаза закрою при свете твоем и встречу последний час.
Это будет однажды утром, когда ты проснешься прежде меня,
И пока я осилю упорный сон, будешь ждать ты на этот раз,
И будут ставни плясать на стене, и в глубине твоих глаз
Золотые точки будут гореть — начало ясного дня.
Ты будешь ждать меня из глубины моих туманных дорог.
Ты на подушке своей легко головою пошевелишь.
Ты повернешь рычажок приемника, и вспыхнет зеленый глазок.
Чуть слышно играть, не будя меня, ты ему разрешишь.
Оставив меня в пустыне, ты музыку будешь ловить,
Пока голоса не возникнут, то близко, то издалека.
Тогда другой шепоток листвы поищет твоя рука,
Затем, чтоб еще немного в бездумном покое побыть.
Потом нетерпенье придет, и рассердишься ты чуть-чуть
За то, что в романе, который мы читаем в постели вдвоем,
Я почему-то запаздываю страницу перевернуть —
Набрел на какой-то образ и задержался на нем.
Застыть на краю раздумья, — бывает со мной, — точь-в-точь
Бокал, который наполнили горечь, грохот и мрак,
Море, которое гаснет, когда зажигают маяк…
Я представляю, как давит тебя эта прошедшая ночь.
Нагромождение снов. Тяжелая кровь в ушах.
Небо, белое и голубое. Балконы в первых лучах.
И рядом другой, словно камень в воде, и с ним поделиться нельзя.
Словно камень в рокоте улицы, в торопящемся гуле машин…