Пять
Теперь, когда многие женщины, никогда прежде не работавшие, устроились на военный завод и вдобавок получали деньги от уехавших на войну мужей, у большинства жителей долины денег было больше, чем они видели в жизни. Тратить их было особенно некуда, почти всё продавалось по талонам. В бакалее все разглядывали свои талонные книжки, пытаясь понять, какой талон для чего предназначается. По-моему, талонов не хватало всем, особенно в больших семьях. У нас в доме вечно не было то масла, то мяса, то ещё чего-нибудь, потому что кончались нужные талоны.
Ещё мы впервые в жизни купили маргарин. Я его поначалу принял за свиной жир. Мама принесла упаковку маргарина на кухню, перевалила в миску, всыпала туда банку красной фасоли и начала перемешивать. Смесь была густая и мешалась с трудом. Через некоторое время фасоль исчезла, а жир начал желтеть. Когда он размягчился, то стал похож на сливочное масло. На вкус он был вполне сносный. Мне даже понравилось, хотя поначалу показалось пересолено. В тот вечер на ужин были только подсушенный в духовке хлеб с маргарином и капуста, да ещё немного мясных консервов, потому что тётя Мэй потратила талоны на нормальное мясо на что-то другое. Из-за талонов маме приходилось спускаться в город чаще, чем раньше. Только она знала, как ими пользоваться.
Однажды летним вечером женщины с завода устроили вечеринку. Тётя Мэй, как начальница, руководила подготовкой. Она провела на заводе весь день, помогая с украшением зала и угощением. Добравшись до дома, она сразу поднялась к себе переодеться. Мама и тётя Мэй собирались взять меня с собой, и я сгорал от любопытства, ведь я не бывал на вечеринках с тех пор, как пошёл в школу.
Часам к семи мы с мамой были готовы и сидели на крыльце, дожидаясь тётю Мэй. Мама надела выходное платье, а я был в приличном габардиновом костюме. Вечер выдался подходящий: было тепло и ясно, и дул лишь слабый тёплый ветерок. Я надеялся, что будет пунш и сэндвичи со срезанной корочкой. Мы не стали ужинать, чтобы поесть на вечеринке.
Вскоре тётя Мэй спустилась вниз, и выглядела она правда здорово. На ней было купленное в городе платье из тёмно-бордового крепа, с серебряными блестками на воротнике. На плечах были большие накладки, из-за которых тётя Мэй выглядела силачкой, а юбка доходила только до колен. Мне понравились её туфли, я таких ещё никогда не видел: пальцы ног в них торчали наружу, а щиколотку охватывал тонкий ремешок. Я подумал, какие красивые ноги у тёти Мэй. Мама достала платок и немного обмахнула румяна со щёк тёти Мэй, и та очень из-за этого раздосадовалась. Когда мама закончила, тётя Мэй достала из сумочки маленькую пудреницу и оглядела себя в зеркальце.
По пути в город тётя Мэй то и дело просила нас идти помедленнее — из-за туфель. На тропинке хорошо пахло. Не только потому, что тётя Мэй надушилась, просто летние цветы уже распустились и жимолость обвила старые пни. Хотя была уже половина восьмого, ещё не совсем стемнело. Стояли сумерки, а в сумерках холмы всегда выглядели чудесно.
Внизу, в городе, народ уже стекался на берег реки, к заводу. Когда мы добрались туда, оказалось, что вдоль реки и на парковке у завода повсюду стоят пикапы. Почти все женщины вылезали из машин празднично одетые, с цветами в волосах. Наверное, они нарвали жимолости на холмах, потому что её запах разносился повсюду, а я знал, что у реки она не растёт.
Мы вошли в сборочный цех. Маленькие станки сдвинули к стене, чтобы освободить место для танцев. В долине и раньше-то нечасто устраивали танцы. А с тех пор, как все мужчины уехали на войну, танцев не было ещё ни разу. Тётя Мэй пошла к столу с закусками помогать другим женщинам. А мы с мамой уселись на стул возле большого серого станка и стали разглядывать собравшихся.
Спустя четверть часа явились музыканты. У них было пианино, контрабас, банджо и труба. Вроде бы они приехали из столицы штата, и все они были мужчины, кроме пианистки. Они заиграли бодрую мелодию, я её много раз слышал, но не знал названия. Некоторые женщины начали танцевать друг с другом. На всех, кроме тёти Мэй, были тонкие летние платья в цветочек. Цветы порхали над полом: роза с гарденией, фиалка с подсолнухом.
В зале набралось уже немало народу. Прибывали всё новые и новые гости и вставали вдоль жестяных стен и станков. Некоторые шли танцевать или замечали знакомых и останавливались поболтать. Вдруг оказалось, что тётя Мэй танцует с той женщиной, с которой мы возвращались домой, когда ходили слушать Бобби Ли. Тётя Мэй была за кавалера и вертела свою партнёршу так и сяк. Музыканты играли «Поезд на Чаттанугу»[8], я часто слышал эту песню по радио. Увидев, что вытворяют тётя Мэй и её партнёрша, остальные пары встали в круг и освободили им место. Мы с мамой взобрались на стулья, чтобы заглянуть через головы столпившихся зрителей. Они выкрикивали: «Ты погляди на Флору!» — так звали ту женщину — и «Задайте ей жару, мисс Геблер!», и «Смотри, во дают!».
Когда песня кончилась, все захлопали. Женщины трепали тётю Мэй по спине, пока она протискивалась сквозь толпу. Наконец она села рядом с нами. Она пыталась починить разболтавшийся каблук на туфле. Каблук не хотел вставать на место, так что тётя Мэй осталась сидеть с мамой. Теперь вся площадка заполнилась женщинами, и они танцевали, стараясь не задеть маленьких детей, шнырявших между ними. Тётя Мэй смотрела на них, и было заметно, что она расстроилась из-за каблука.
Женщины прохаживались мимо нас с большими стаканами, полными белой пены, лившейся через края. Обычно на городских праздниках пива не разливали, но тётя Мэй сказала, что управляющий завода заказал его с пивоварни в окружном центре. Она велела мне принести ей стаканчик. Я едва пробился к столу, где его раздавали, столько там столпилось женщин и детей. Тётя Мэй взяла стакан и сделала долгий глоток, её взгляд затуманился, и она рыгнула.
Время было уже к десяти. Пиво почти кончилось, но многие женщины всё ещё танцевали. Малыши уснули на станках, свесив ноги по обе стороны. Женщины подходили к нам и говорили тёте Мэй, что лучшей вечеринки не припомнят с тех пор, как были маленькими. Потом музыканты заиграли вальс, и мама спросила, не хочу ли я потанцевать. Я никогда раньше не пробовал, но вроде бы мы справились. Мама хорошо танцевала, поэтому за кавалера была она. Уж не знаю, как это смотрелось со стороны: я был уже почти с неё ростом.
Какая-то женщина подошла к музыкантам и спросила, умеет ли кто-нибудь из них петь. Никто в городе не пел, кроме одной женщины из церкви священника, но голос у неё был пронзительный и никому не нравился. Флора, та женщина, что танцевала с тётей Мэй, тоже подошла к музыкантам и сказала, что мисс Геблер, их начальница, говорила ей, что когда-то пела. Все посмотрели туда, где сидели мы. Нет-нет, сказала тётя Мэй, она не пела уже много лет, они сами не рады будут, но все сказали, чтоб она соглашалась, а то никто сегодня не уйдёт домой. Какое-то время они так препирались, но потом тётя Мэй сдалась — я с самого начала знал, что так и будет. Тётя Мэй успела выпить несколько стаканов пива, и мне было интересно, что она будет делать. Она сбросила туфли, чтобы не мешал сломанный каблук, подошла к музыкантам и с минуту говорила с ними.
Затем пианистка сыграла пару тактов. Тётя Мэй кивнула. Контрабас задал ритм, и пианино снова вступило вместе с банджо. Тётя Мэй повернулась к нам.
…Из Сент-Луиса, бриллиантами блестя,
Явилась леди, чтоб погубить меня.
Копной причёска из покупных кудрей,
И мой любимый ушёл навеки с ней[9].
Тут трубач выдал несколько нот, и всё вместе выходило здорово. И тётя Мэй звучала здорово. Я и не знал, что она умеет так петь. Такого голоса, как у неё, я ещё не слышал, только в кино. Я посмотрел на маму, а она смотрела на тётю Мэй, и ресницы у неё были мокрые. Другие женщины тоже глядели на тётю Мэй во все глаза. Такие песни в долине можно было услышать разве что по радио.
Когда песня кончилась, все засвистели и захлопали. Тётю Мэй просили спеть ещё, но единственной песней, которую знали и она, и музыканты, была «Боже, благослови Америку»[10], так что она запела её. Эту песню тогда постоянно крутили по радио, и когда она стала петь во второй раз, подхватили все. Когда музыка стихла, женщины окружили тётю Мэй и наперебой стали её обнимать. Она вернулась туда, где сидели мы, и я увидел, что она плачет.
Пока мы поднимались по тропинке обратно домой, наступила прохладная летняя ночь. Какая бы погода ни стояла днём, ночи на холмах всегда были прохладные. Тётя Мэй болтала без умолку всю дорогу от завода до дома. Её никак не хотели отпускать, и мы ушли за полночь, последними, кроме ночного сторожа. Теперь был уже почти час ночи. Впереди я видел наш дом с горящими окнами. Мне уже не терпелось добраться до кровати, но тётя Мэй не спешила. Когда мы вошли во двор и шлак захрустел у нас под ногами, тётя Мэй обернулась, посмотрела на город и взяла маму за руку.
— Знаешь, я и не думала, что когда-нибудь буду здесь счастлива.
И она обвела взглядом холмы и ночное небо.
С этих пор мы стали реже видеть тётю Мэй. Один старик из музыкантов, что играли в тот вечер на заводе, предложил ей выступать с ними. Они разъезжали по всем холмам, выступали в окружном центре, а иногда даже в столице штата. Вернувшись вечером с завода, тётя Мэй переодевалась в концертное платье и снова уходила. Старик ждал её у подножия холма в своём пикапе с контрабасом в кузове. В сумерках, когда начинали петь ночные птицы, я садился на крыльце и смотрел, как тётя Мэй в своём лучшем платье спускается по тропинке и исчезает из виду там, где склон холма круто уходит вниз. Спустя некоторое время я видел, как пикап старика с контрабасом в кузове катится по Мэйн-стрит и локоть тёти Мэй высовывается из окна кабины.