Когда пришла весна, я заканчивал шестой класс. В конце года мы должны были ставить пьесу, которую написала сама мисс Мур. В день первой репетиции мы задержались в школе до пяти часов. Над долиной стоял тёплый вечер, такой же, как все весенние вечера. Сады по всему городу были полны цветов. На зелёной траве во дворах высыпали одуванчики. По улицам блуждал тёплый ветерок, и с ним долетал с холмов слабый запах сосен.
Весной красивее всего было на холмах. Вдоль тропинки начали появляться дикие цветы. Если зимой лежал снег, то по весне земля становилась сырой и тёплой. В этом году снега было много и было нелегко спускаться по тропинке в школу, но теперь об этом напоминала только влажная грязь. Сосны, казалось, никогда ещё не были такими зелёными. В тёплом воздухе отчётливо пахло хвоей — здесь этот запах был намного сильнее, чем в городе. И все птицы вернулись домой, они чирикали и перелетали с сосны на сосну, пикировали к земле и снова взлетали. Иногда я замечал на тропинке разбитое яйцо, выпавшее из гнезда на сосне, и думал, какая хорошая из него вылупилась бы птица. Случалось, что и маленький птенец выпадал из гнезда и я находил его синеватый трупик. Мне не нравилось смотреть на мёртвых животных. Я никогда не охотился, в отличие от многих жителей долины. Некоторые из них стреляли по птицам, просто чтобы испытать свою меткость.
Весной я радовался, что мы живем на холме. Всё кругом приходило в движение. Ветер раскачивал сосны, дикие зверьки играли в траве и низком кустарнике. Иногда кролик пробегал по шлаку через наш двор. Тем вечером всё кругом было в движении. И казалось, что я не один на тропинке. При каждом моём шаге где-то что-то шевелилось. В грязи виднелись норки, проделанные червями, и ещё норы побольше — наверное, жучиные. Я думал, каково это — жить в грязи, когда всякий раз в дождь мимо тебя течёт вода и твой дом в любую секунду может обрушиться, если на него наступят, или кто-нибудь заткнёт выход и ты не сможешь выбраться. Я думал, что будет с жуком, если ему случится там застрять, и умирают ли они от голода. И каково это вообще — умереть от голода.
Впереди, на холме, среди шлака стоял наш дом, большая деревянная некрашеная коробка. Он казался частью холма: бурый, как ствол сосны, с зеленоватой плесенью на крыше. Только белые занавески в окне спальни тёти Мэй и розовое женское бельё, сохнущее на ставнях, выдавали, что в доме кто-то живёт.
Я вошёл в дом и положил книги и пьесу мисс Мур на ступеньки лестницы. Той весной мама обычно сидела вечерами на крыльце: ей нравился запах сосен. Но сейчас её там не оказалось. Откуда-то тянуло горелым, и я заглянул на кухню: на плите стояла кастрюля, из неё валил дым, а мама сидела, уронив голову на стол, и плакала. Сперва я даже не понял, что она плачет: она просто время от времени сдавленно вскрикивала и скребла ногтями клеёнку. Я взял со стола жёлтую бумажку. Телеграмма. Мы ещё никогда не получали телеграмм. Я их только в кино видел. Никто в долине не получал телеграмм. Эта была адресована маме. От правительства. В ней говорилось, что папа умер. Убит в Италии.
Я держал телеграмму в руке. Папа умер? Мы ведь только вчера получили от него письмо, он писал, что самые страшные бои, кажется, позади. Я подошёл к маме и попытался усадить её прямо, но она будто и не заметила. Она продолжала вскрикивать и царапать скатерть. Я потряс её за плечи, но она только громче вскрикнула, и тогда я оставил её в покое, подошёл к плите и погасил огонь под кастрюлей.
Я вышел на улицу, подальше от запаха горелого. На заднем крыльце не было стульев, так что я присел на ступеньку и стал глядеть на холмы. Тётя Мэй была ещё на заводе. А вечером она должна была петь в окружном центре, на вечеринке в честь какого-то солдата, приехавшего в отпуск. Я подумал, поедет ли она выступать. Папа и тётя Мэй никогда не ладили. Ей не с чего было грустить.
Я снова посмотрел на телеграмму и подумал, как странно, что какие-то чёрные буквы на жёлтой бумажке имеют над людьми такую власть. Я подумал, что было бы, если б переставить немного эти чёрные буквы, так, чтобы они означали что-нибудь ещё — что угодно. Я подумал о том, где теперь папа — так далеко от дома, в котором ему полагалось бы умереть. Никто из тех, кого я близко знал, ещё не умирал, и я не мог понять, что мне чувствовать. Я знал, что в таких случаях полагается плакать, но заплакать не удавалось. Я просто сидел и думал о том, где сейчас папа и пришлют ли его тело домой, как другие. Каково это — когда могила твоего отца где-то далеко и ты не можешь навестить её, как полагается, и оставить на ней цветы, и знать, что он покоится с миром? Потом я попробовал представить, как выглядит папа после смерти. Я только один раз видел похороны, и тот покойник был весь белый. У папы лицо было красное и лоснилось, и мне никак не удавалось вообразить его белым и напудренным.
С крыльца было видно тот участок за домом, где папа пытался устроить огород, — мама ухаживала за ним после того, как он уехал, пока все посадки не взошли. Это было в прошлом году. Земля была сырая, как и везде на холмах, и там, где он расчистил участок и не было тени от сосен, начала расти трава. На месте грядок ещё виднелись холмики, но, когда сошёл снег, они начали сглаживаться, а теперь, когда трава подросла, земля казалась почти ровной. Там уже проклюнулось несколько юных сосенок, и я знал, что за несколько лет они подрастут, и этот маленький участок ничем не будет отличаться от любого другого места на холмах, и ни за что не скажешь, что кто-то угробил на него почти весь недельный заработок и уйму времени. Спустя несколько лет ни за что не скажешь, что из-за этого клочка глинистой земли кто-то ударил по лицу жену, напугал сына и едва не ушёл из дому. Но, если не считать меня, это было единственное, что сделал папа при жизни и что ещё оставалось после него. Я вспомнил письмо, в котором он обещал показать мне берег океана и волны, когда вернётся домой, и крошечный папин участок расплылся у меня перед глазами, и я понял, что плачу.
Шесть
Потом война кончилась. Новости об этом вышли в газете под шестидюймовыми заголовками, а в аптеке бесплатно раздавали фейерверки, и все запускали их на Мэйн-стрит. Стояло лето, и в долине было жарко. Летом ветра на холмах не бывало. Только жара. Я сидел на крыльце и слушал, как в городе грохочут фейерверки. Их треск слышался по всей долине и доносился даже из окружного центра. Когда наступила ночь, во всём городе зажгли огни, кроме тех домов, где, как и у нас, были погибшие. С нашего крыльца эти дома было сразу видно. Большой серый дом на Мэйн-стрит, где мужа хозяйки убили в Германии, маленькая хибарка цветной женщины, у которой сын погиб на каком-то острове, пара чистеньких беленьких коттеджей на той улице, где жили богачи, дом на холме напротив нашего, где жила старая дева, у которой убили брата-холостяка, жившего с ней, и ещё несколько, о которых я ничего не знал, но видел тёмные провалы среди горящих окон.
Ночь была такая же, как прошедший день, — тихая и жаркая, даже на холмах. Было слышно, как в городе громко играют радиоприёмники. Где-то передавали бейсбол, но по большей части люди слушали новости о конце войны. Мама с тётей Мэй тоже слушали радио наверху, но у них играл вальс откуда-то из Нью-Йорка. В городе люди до сих пор ходили из дома в дом или встречались на улицах и смеялись. Библия священника светилась, как и всегда. Однажды во время войны у нас в долине проводили учения на случай воздушного налета, и у священника были неприятности с шерифом из-за того, что он не хотел её выключать. Наверное, священник тоже радовался, что война кончилась. Во время войны мало кто ходил к нему в церковь, даже из тех, кто остался с ним после истории с Бобби Ли Тейлором.
На следующий день все верёвки во дворах белели простынями и рубашками для мужей, братьев и сыновей, едущих с войны. К Рождеству многие из них добрались домой. У всех уже родились дети от девушек, на которых они женились, когда приезжали в отпуск. Все нарядили рождественские ёлки, кроме нас и жителей других домов, где не горел свет в тот вечер, когда кончилась война. Кое-где на окнах до сих пор виднелись флаги службы, которые забыли или не захотели снять. Наш тоже висел на входной двери. Никто из нас не хотел к нему прикасаться.
К следующей весне молодые сосенки на папином участке подросли и стали почти как настоящие сосны. Внизу, в городе, малыши учились делать первые шаги, а на подходе уже были новые. Возвращаясь вечерами домой после уроков мистера Фарни, я видел девушек, сидящих возле домов, где они жили со своими родителями или родителями мужей, и было заметно, что все они ждут новых детей. Почти все солдаты к тому времени вернулись из-за океана. Кое-кто из них поступил в колледж и уехал с детьми и жёнами в столицу штата, но многие остались в городе, потому что не окончили даже старшую школу в окружном центре.
Мистер Уоткинс написал в газету, что никогда не видел на улице столько беременных женщин и что их вид ему отвратителен. После этого в газету пришло множество писем от беременных, спрашивающих, что же они теперь должны с этим поделать. Одна женщина интересовалась, отчего это у самого мистера Уоткинса и его жены нет детей. В следующее воскресенье миссис Уоткинс выступила в радиопередаче священника и рассказала, как рада, что у неё нет детей, иначе пришлось бы растить их в этом грешном мире бок о бок с детьми той женщины.
Некоторые мужчины вернулись в долину с жёнами, которых привезли с собой из Европы. В городе никто не хотел иметь с ними дела, так что все они собрались и переехали в столицу штата. Скатертью дорога, сказал священник по радио, не хотел бы он быть свидетелем того, как добрая американская кровь в долине утрачивает чистоту. Так он заполучил многих горожан обратно на свою сторону, и вскоре церковные списки снова пополнились и продолжали расти. Часть его прихожан собрались в церкви и основали общество защиты чистой христианской крови от смешения с языческой кровью, которая могла бы навлечь проклятие на долину. Не все в городе вступили в это общество, но участников набралось немало. Они проводили собрания каждую неделю, пока все выжившие солдаты не вернулись домой, а после этого общество стало не нужно.