Свой поезд я поселил в одной из пустых комнат на втором этаже и выстроил всякие декорации, чтобы он по ним ездил. Из старых коробок получились холм и туннель, а для моста я отодрал с переднего крыльца шпалеры для плетистых роз. И дураку было ясно, что на этой глине и шлаке никаким розам ни за что не вырасти. Но тётя Мэй всё равно рассердилась, потому что шпалеры ей нравились, и сказала, что могла бы сидеть и хотя бы воображать себе, как по ним вьются розы.
А поезд был чудесный. Он ездил по всей комнате. Сначала он шёл по туннелю, потом переваливал через старую обувную коробку, которую я обклеил креповой бумагой, чтобы было похоже на зелёный холм, потом спускался с коробки по шпалерному мосту, точной копии настоящего стального моста через реку в окружном центре. Затем он пересекал пустой участок пола и по кругу возвращался к началу туннеля.
Той осенью, когда к нам пришёл ураган с Атлантики, я начал ходить в окружную общеобразовательную школу. Так называлась начальная школа в нашем городе. Школа была далеко от нашего дома. По утрам мне приходилось спускаться с холма и шагать через весь город, потому что школа стояла у подножия противоположных холмов. Если шёл дождь, без сапог с холма было не спуститься, и потом я тащил грязные сапоги через весь город, измазывал глиной все тетради и перемазывался сам.
Школа размещалась в деревянном здании посреди большого, без единой травинки, двора. В ней было четыре классных комнаты. До третьего класса я учился в первой комнате, но была ещё вторая комната — для четвертого, пятого и шестого классов, и третья — для седьмого и восьмого. Не знаю, для чего предназначалась четвёртая комната — один старшеклассник рассказывал мне, чем они с друзьями занимаются там по ночам, но я ничего не понял.
Учителей было трое: две женщины и мужчина. Мужчина вёл уроки в старших классах. Он приехал из другого штата, а обе учительницы были местные. Раньше, когда мы ещё жили в городе, одна из них жила по соседству с нами и недолюбливала тётю Мэй. Она и стала моей первой учительницей.
Она сразу узнала меня и спросила, как там потаскушка, живёт ли ещё с нами. Я спросил, о ком это она, а она сказала, чтобы я перестал морочить ей голову, что она повидала довольно таких умников и что я хитрец и проныра, достойный племянничек тёти Мэй. Слова «хитрец и проныра» напомнили мне что-то из проповедей нашего священника, а его я не особенно любил. Учительницу звали миссис Уоткинс. Её мужа я тоже знал: он служил в церкви дьяконом. Не знаю, чем он зарабатывал на жизнь, но его имя то и дело мелькало в городской газете: то он ратовал за введение сухого закона в округе, то добивался, чтобы цветным запретили голосовать, а как-то раз потребовал, чтобы из окружной библиотеки изъяли «Унесённых ветром», ведь столько людей берут почитать эту книгу, а уж он-то знает, что это книга «безнравственная». Кто-то прислал в газету вопрос, читал ли книгу сам мистер Уоткинс, и он ответил, что никогда бы до такого не опустился, ему «и так известно», что это грязная книга, ведь по ней собираются снимать фильм, а значит, она не может не быть грязной, а человек, который смеет в этом сомневаться, «посланник дьявола». Так мистер Уоткинс завоевал уважение в округе, а потом перед библиотекой собрались люди в чёрных масках, отыскали «Унесённых ветром» и сожгли тут же на тротуаре. Шериф не захотел с ними связываться, чтобы не поднимать лишнего шума в городе, да и до выборов оставалось меньше месяца.
Миссис Уоткинс знала, что думают люди о её муже после того, как он встал на защиту нравственности в округе, и, если кто-то озорничал в классе, она грозила, что пожалуется мистеру Уоткинсу и полюбуется, как он накажет виновника. Всякое баловство разом прекращалось: мы боялись, что нас постигнет та же судьба, что и «Унесённых ветром». По крайней мере, как-то раз во время обеда один малыш, сидевший рядом со мной, сказал мне, что мистер Уоткинс, ясное дело, сожжёт любого, кто плохо ведёт себя в классе его жены. Этот слух разошёлся, и в классе миссис Уоткинс воцарилась гробовая тишина. Остальные учителя только диву давались, ведь после трёх лет молчания в классе миссис Уоткинс каждый школьник, конечно же, начинал шуметь втрое больше, перейдя в следующую комнату.
Миссис Уоткинс заявила, что я буду дурно влиять на одноклассников, и усадила меня в первом ряду, чтобы держать, как она сказала, «под присмотром». Сперва я разозлился на тётю Мэй, но потом порадовался, что она не подружилась с миссис Уоткинс. Я знал, что с ней никому не удаётся поладить, кроме дьякона и дам из женского церковного общества, которых тётя Мэй тоже недолюбливала.
Прошло несколько дней, и я обнаружил, что у миссис Уоткинс косоглазие. Раньше я его не замечал, а когда я рассказал о своём открытии тёте Мэй, она принялась хохотать и сказала, что и сама раньше не обращала внимания.
За первую неделю в школе я выучил наизусть несколько страниц азбуки и всю миссис Уоткинс с головы до ног. Я сидел так, что моя голова оказывалась чуть выше её колен, и это были самые костлявые колени из всех, что я видал. Я как раз разглядывал их и размышлял, почему она не бреет ноги, как делают мама и тётя Мэй, и тут она толкнула меня коленом в подбородок и велела слушать внимательно. А у меня уже неделю шатался передний зуб, но я не давал маме или папе его выдернуть. От удара зуб выскочил, и я ойкнул, к явному удовольствию миссис Уоткинс. Она не поняла, что оказала мне услугу, а я не стал ей объяснять. До конца уроков я держал зуб во рту, потом выплюнул и унёс с собой, а дома посмотрел в зеркало и увидел, что на его месте растёт новый.
Я удивлялся, как это женщина может быть такой плоской: и мама, и тётя Мэй были мягкие, округлые, к ним можно было привалиться и устроиться поудобнее. Миссис Уоткинс была одинаково ровная сверху донизу, и две крупные кости выдавались у неё возле шеи. Невозможно было определить, где у неё талия. В одном платье казалось, что талия где-то на бёдрах, в другом — на груди, а в третьем — примерно там, где и полагается быть талии. Наверное, у неё был большой пупок, потому что под тонкими платьями заметно выделялась ямка в центре её живота.
Однажды она нагнулась к моему столу, чтобы исправить что-то в тетрадке, и дохнула на меня. Запах показался знакомым, хоть я и не мог вспомнить откуда. Я отвернул голову и попытался заслонить нос учебником. Но это не помогло, и запах не оставлял меня всю дорогу до дома. Запах вроде этого невозможно забыть, он будит какие-то воспоминания — так аромат цветов всегда напоминает мне о похоронах.
Не помню, чему я учился в тот год у миссис Уоткинс, но выучил я немного, и вообще учёба мне не нравилась. В одной комнате сидели три класса разом, и она не могла уделять много времени каждому из нас. Я точно знаю, что научился более-менее сносно читать, потому что летом, когда мы с тётей Мэй ходили в кино, я довольно бегло читал название фильма и имена актёров. Ещё я умел складывать числа и писать печатными буквами. Папа заявил, что большего мне знать и не требуется и осенью в школу можно не возвращаться. Меня это устраивало, но мама велела его не слушать. Папе взбрело в голову сажать какие-то овощи на холме за домом, сказала она, и ему нужна помощь, чтобы пахать глинистую землю. Вот он и не хочет, чтобы я возвращался в школу.
Услышав об этом, я загорелся желанием вернуться в школу, пускай даже к миссис Уоткинс. Ничего папа не мог вырастить на холмах, и мама это понимала. Но лучше уж так, чем когда он просто сидел всё время на крыльце. Он подрабатывал в городе на заправке, но не полный день, а вернувшись домой, просто садился на крыльце и смотрел на город или на холмы за домом. Когда он объявил, что собирается сажать овощи, я решил, что он не в своём уме. После дождя глина высыхала и застывала как цемент, и было ясно, что ни один росток сквозь неё не пробьется. Тётя Мэй попробовала разбить за домом садик, но, если она не успевала вовремя полить его, почва затвердевала и трескалась, как и повсюду на холмах.
Папа потратил весь скромный недельный заработок на семена и маленький ручной плуг, которым можно было пахать в одиночку. Он купил и грабли, и лопату, и топорик, чтобы срубать молодые сосенки, росшие на холмах повсюду. В тот вечер, когда он принёс всё это домой, я сидел в гостиной и делал домашнее задание. Был день получки, и мама приготовила только жареную рыбу с кукурузными шариками хашпаппи, потому что к концу недели в доме не осталось денег. У меня в копилке было двадцать три цента, но их мама ни за что не взяла бы, даже если бы я сам предложил.
Тётя Мэй была у себя наверху — наверное, ещё не вставала после дневного сна. Солнце садилось прямо за трубу Реннингов, и она была похожа на чёрную спичку перед оранжевой лампочкой. Из-за солнца вся комната стала оранжевой, кроме яркой лампы, под которой я делал уроки. Я услышал, как папа тяжело шагает через двор, и шлак, как всегда, хрустит у него под ногами, а за ним послышались другие шаги, полегче. Папа тащил мешки, перекинув их через плечо. Следом за ним цветной парень нёс какие-то длинные штуковины, завёрнутые в обёрточную бумагу. У крыльца папа забрал у него покупки, и парень пошёл через двор обратно в город.
— Мам. — Я положил карандаш на тетрадку. — Папа пришёл.
Мама открыла дверь в гостиную, и с кухни донеслось шипение рыбы на сковороде.
— Это хорошо, Дэвид. — Руки у неё были в масле и кукурузной муке, и она вытирала их о передник. — Он принёс денег.
Она поспешила к двери и встретила папу на пороге.
— Ой, Фрэнк, это что такое? — Она увидела мешки у него на плече и длинные свёртки на ступенях.
Он прошёл мимо неё и свалил мешки на пол возле кухонной двери.
— Семена, Сара, семена.
— Семена? Зачем? Фрэнк, да ты что, и в самом деле вздумал что-то сажать на холмах? И на какие деньги ты всё это купил?
— На те, что мне заплатили на заправке. На все. — Он отвернулся и начал подниматься на второй этаж, но мама схватила его за руку, и жуткий испуг проступил у неё в глазах.
— На все? Фрэнк, на все деньги с заправки? Нет, нет, ты не мог так поступить, не на семена же, которым никогда здесь не прорасти. Что мы будем есть всю неделю? В доме нет больше еды.