Перед тем как я приехала жить к вам, мне досталась работа в настоящей дыре в Новом Орлеане. Ума не приложу, с чего хозяин решил меня нанять: он был прижимистый итальяшка, только и думал, что о кассе. У него было порядка пяти девчонок, которых он притащил из посёлков на болотах, и они танцевали стриптиз. Раздевались под музыку, которую играли трое или четверо обкуренных парней. К нему ходили всё больше моряки с кораблей, стоявших возле города. Они садились у самой сцены и хватали девчонок за щиколотки, пока те танцевали или, по крайней мере, делали вид, что танцуют, это ведь были простые каджунские[2] девчонки, которые повелись на обещания и попались, как и я когда-то.
На второй вечер мне уже не хотелось выступать, потому что в прошлый раз музыканты так накурились, что ни одной моей песни не сыграли правильно. Но отказаться от работы было нельзя: надо было платить за комнату, и мне нужны были наличные. Когда я вышла, все прожекторы осветили меня, и загремела музыка, и я немножко повеселела. Было шумно, как и всегда, но когда я запела, один здоровяк, что сидел у двери, стал хохотать и кричать громче прочих. Я как раз дошла до второго припева, когда итальяшка крикнул мне из-за барной стойки: «Мэй, берегись!» Не успела я понять, о чём он, как что-то шарахнуло меня по голове. Оказывается, тот моряк у двери запустил в меня пивной бутылкой, тяжеленной, из толстого коричневого стекла. Те каджунские девчонки были так добры ко мне, милый. Они заплатили доктору, который привёл меня в чувство и перевязал голову, и рассчитались за меня в гостинице, и купили мне билет на поезд, когда я сказала, что хочу поехать сюда.
Мне было больно, что все эти годы закончились вот так. Я хотела быть счастлива здесь, с вами, но весь город меня возненавидел, а я ведь не хотела, чтоб так вышло. Я всегда одевалась ярко, может, я и на сцену-то выходила, чтобы покрасоваться, но в больших городах никто не обращал на меня внимания на улицах. Здесь я как бельмо у всех на глазу, Дэвид, ты и сам знаешь. Я знаю, что обо мне здесь думают, но я правда не нарочно.
Я никому раньше этого не рассказывала, Дэвид, даже твоей матери. Пожалуй, и хорошо, что я держала эту историю при себе, и теперь ты видишь, как мала твоя боль по сравнению со всеми моими бедами.
Я посмотрел снизу вверх в лицо тёти Мэй. В сумраке я не мог разглядеть его выражения, но лунный свет падал ей на щёки, и было видно, какие они мокрые. Я почувствовал, как тёплая капля упала мне на лоб и покатилась по лицу, и было щекотно, но я не пошевелился, чтобы её стереть.
— Пойдём, Дэвид, сегодня можешь лечь со мной. Мне одиноко.
Мы пошли в комнату тёти Мэй, и она помогла мне раздеться. Я ждал у окна, пока она переодевалась в ночную рубашку, в которой всегда спала. Потом я услышал, как она подошла и встала рядом со мной.
— Дэвид, ты молишься перед сном?
Я ответил, что молюсь иногда, и удивился: уж от кого, а от тёти Мэй я такого вопроса никак не ожидал.
— Дэвид, давай встанем на колени и помолимся, чтобы завтра твоей маме стало лучше, и чтобы ничего не случилось этой ночью с твоим папой, и чтобы мне и тебе… чтобы мне и тебе не было слишком уж больно завтра или вообще когда-нибудь.
Я решил, что это красивая молитва, посмотрел в окно и начал было молиться, но мой взгляд упал на неоновую Библию внизу, и я не смог продолжать. Потом я поднял глаза и увидел звёзды, сияющие, словно самая прекрасная молитва, и начал заново, и слова полились без запинки, и я обратил свою молитву к звёздам и ночному небу.
Три
На следующее утро тётя Мэй разбудила меня и одела в школу. Мама была в порядке, но всё ещё спала, и тётя Мэй сказала, что приготовит мне что-нибудь на завтрак. Я никогда не видел, чтобы она стряпала, и мне было интересно, что же у неё получится. Умываясь, я слышал, как она возится внизу, хлопает крышкой ледника и ходит взад-вперёд по кухне.
Когда я спустился на кухню, еда была на столе. В миске лежала груда печенья, я взял одно и начал намазывать маслом. Снизу оно подгорело, а внутри не пропеклось. Но я был голоден, ведь с вечера я съел всего лишь несколько кукурузных шариков и выпил воды. Тётя Мэй поставила на стол сковороду с яичницей, коричневой, плавающей в толстом слое жира. Её лицо так сияло от гордости, что я тут же сказал: «О, тётя Мэй, как здорово». Она обрадовалась, и мы сели за стол и принялись уплетать яичницу и печенье, словно они и правда были вкусные.
Я взял тетрадки и обед, который мне приготовила тётя Мэй, и пошёл в школу, а по пути размышлял. Где папа? Я ожидал, что утром он снова окажется дома, но ничего не сказал тёте Мэй, а она не заговаривала о нём. Потом я вспомнил, что так и не сделал домашнее задание для миссис Уоткинс. Мне и без того хватало с ней неприятностей, так что я сложил книги и обед рядом с тропинкой, достал карандаш и сел на землю. Я почувствовал, что штаны сзади намокают от росы, и подумал, как забавно будет выглядеть мокрое пятно. На каждой букве тетрадка съезжала у меня с коленки, и страница принимала всё более печальный вид. Буквы А были похожи на Д, а запятые местами соскальзывали на следующую строчку. Наконец я закончил, поднялся и стряхнул со штанов мокрые травинки.
Мне ещё предстояло спуститься с холма и пройти через весь город, чтобы добраться до школы. Солнце поднялось уже высоко. Значит, времени оставалось немного. В животе лежал тяжёлый комок, и я был уверен, что это яичница и печенье тёти Мэй. Вкус жареных яиц всё ещё стоял в горле, и теперь у меня началась могучая отрыжка. От неё всегда жгло внутри, и я начал втягивать ртом холодный воздух с холмов. От этого немного полегчало, но жжение в груди так до конца и не утихло.
Я спустился с холма в город и решил пойти самым коротким путём. Нужно было пройти по улице прямо за Мэйн-стрит, вдоль которой стояли закусочные и автомастерские. Обычно-то я ходил другой дорогой, мимо красивых домов, там мне больше нравилось.
Здесь в канавах валялись старые коробки и колпаки от колёс, а вдоль канав торчали большие мусорные баки, облепленные мухами, и от них так несло, что приходилось зажимать нос, проходя мимо. В полутёмных автомастерских стояли на деревянных чурках старые машины или висели на цепях остовы без колёс. Механики сидели у дверей, ожидая клиентов, и через слово поминали то дьявола, то Иисуса. Я задумался, почему папа не стал механиком, и решил, что, может, когда-то он им и был, а может, не он, а его отец — ведь он никогда не рассказывал о своих родителях, моих бабушке и дедушке.
Мастерские по большей части были просто жестяными гаражами, вокруг которых валялись старые маслёнки. После дождя вода в канавах покрывалась фиолетовыми и зелёными разводами, и можно было водить по ней пальцем и рисовать узоры. Механики, по-моему, никогда не брились, и я гадал, как они оттирают масло с кожи, когда приходят домой после работы.
Тут и там между мастерскими были втиснуты ресторанчики с названиями вроде «Роскошная кухня», или «У Джо», или «Быстро-вкусно», или «У матушки Евы». У каждого из них перед входом стояла меловая доска с блюдами дня, и среди них обязательно была фасоль с рисом, или свиные котлеты с фасолью, или фасоль с курицей. Понятия не имею, как им удавалось держать такие низкие цены: я ни разу не видел у них ничего дороже пятидесяти центов. Наверное, просто аренда обходилась недорого.
Бар тоже стоял на этой улице. Фасад у него был облицован фальшивым мрамором, а над дверью и окнами красовались неоновые вывески. Мне ни разу не удалось заглянуть внутрь, потому что по утрам, когда я шёл в школу, бар был ещё закрыт. Видимо, предполагалось, что выше первого этажа смотреть никто не будет. Ко второму этажу мрамор и неон заканчивались, и дальше до самой крыши дом был обшит старыми досками, серыми и бурыми. Три высоких окна наверху выходили на деревянный балкон, такой же, как у всех старых домов в городе. Обычно по утрам окна были закрыты, но иногда они оказывались распахнутыми и на балконе сушились вещи. Наверное, это было женское бельё, только совсем не похожее на то, что я видел у нас дома. Оно было из чёрного кружева с вышитыми по нему крохотными ярко-красными розами. Иногда там развешивали и простыни, и наволочки, и чёрные сетчатые чулки, каких не носил никто в городе. Когда я начал учиться в классе мистера Фарни, я узнал, кто живёт над баром.
На этой улице было много пустых участков, как и повсюду в городе. Разве что здесь их никто не поддерживал в чистоте. Они заросли высокой травой, подсолнухами и дикими фиалками. Механики выбрасывали туда старые маслёнки и запчасти, когда заканчивалось место в сточной канаве и в проходах между мастерскими. Рядом с баром тоже был такой участок, заваленный старыми полусгнившими стульями и ящиками из-под пива, в которых обитало с десяток облезлых кошек. Впрочем, кошки здесь жили повсюду. Они отирались у задних дверей ресторанчиков, выпрашивая еду, ныряли в мусорные баки и выскакивали обратно, и было видно, как сквозь шерсть у них просвечивают рёбра. Я часто думал о том, как тяжело живётся этим кошкам и какими славными питомцами они могли бы стать, если б только люди о них позаботились. Они то и дело рожали котят, но я знал, чего ждать, если я принесу одного из них домой. Однажды кошка забрела к нам во двор, и папа запустил в неё кирпичом — а она была совсем ещё маленькая, и я как раз пытался накормить её остатками мяса.
Я дошёл до конца улицы, и мне оставалось только свернуть налево, чтобы добраться до школы. Где-то за квартал от неё я увидел, что другие ученики уже начали заходить внутрь, и припустил бегом, чтобы не опоздать. До комнаты миссис Уоткинс я добежал красный и запыхавшийся. Я последним занял своё место в первом ряду, «под присмотром». Миссис Уоткинс спустилась со своего возвышения и подошла к моему столу. Я не смотрел ей в лицо — мой взгляд блуждал по полинявшим букетикам цветов на её платье.
— Смотрите, дети, кое-кто сегодня едва успел на урок.