Когда я заглянул в комнату, миссис Уоткинс как раз укладывали на носилки. Она без умолку стонала, а когда её стали поднимать, вскрикнула. Я стоял и смотрел на неё, и мне грустно было видеть такую грозную персону такой напуганной и слабой. Она заметила меня и поманила к себе. Приблизившись к носилкам, я понял, что она смотрит так испуганно не только потому, что ей больно. Она притянула мою голову поближе и прошептала мне в ухо:
— Не смей никому рассказывать. Только проболтайся — и у тебя будут большие неприятности. Понял? — Её ногти впивались мне в загривок, а горячее дыхание пахло всё так же противно. — Никому ни слова.
Я кивнул, наполовину от облегчения, и удивился, почему миссис Уоткинс велела мне помалкивать. Я-то думал, что это мне придётся умолять её сжалиться надо мной. Я был уже намного старше, когда узнал, какой разнос учинил бы ей образовательный совет штата, если бы я проговорился. Меня прямо смех разбирает, стоит мне вспомнить, как я был ей тогда благодарен.
Когда миссис Уоткинс унесли, я взял свою тетрадь и цветок тёти Мэй и пошёл домой. Кое-кто из зевак ещё слонялся возле школы, обсуждая случившееся, и всё представляли так, будто бы миссис Уоткинс просто запнулась о кресло и упала. Горожане поверили бы всему, что бы ни сказала миссис Уоткинс, — почти все, кроме редактора газеты. Редактор был умный человек, он окончил колледж на востоке. Когда он выпустил заметку о несчастном случае в несколько подозрительном тоне, пошли разговоры, что мистер Уоткинс собирается писать против него петицию. Но петиция так и не вышла: видимо, мистер Уоткинс сообразил, что без газеты не сможет доносить свои послания до жителей города.
Какие-то старушки остановили меня и принялись хвалить за то, что сбегал за доктором и проявил такую заботу о миссис Уоткинс. К тому времени, как я дошёл до Мэйн-стрит, вести обо мне разлетелись по всему городу. Меня то и дело узнавали, останавливали и гладили по голове, и так это всё затянулось, что, пока я добрался до подножия холма, успело стемнеть.
Тут я вспомнил о папе и стал думать о нём и о том, вернулся ли он домой. Уже появились первые звёзды. Луна, полная и яркая, висела у самой вершины холма. От луны протянулась дорожка, и листья в ней серебрились, как первый снег. Какие-то ночные птицы уже пели высоко в соснах. Одна затянула «чи-вут, чи-вут, чи-вут», заунывно, словно умирающий. Другие птицы подхватывали эту песню, пока она не разнеслась по всем холмам. Две или три пролетели через лунный диск по пути к своим сородичам, что жили в высоких соснах на северной стороне долины. Мне захотелось тоже уметь летать, и полететь следом за птицами высоко-высоко над холмами, и заглянуть в соседнюю долину, где я никогда не был. Потом я оглянулся бы на наш городок с верхушки дымовой трубы Реннингов. Я посмотрел бы и на окружной центр, на новые дома, которых прежде не видел, на улицы, по которым никогда не ходил.
По ночам все зверьки, что жили на холмах, выбирались из своих нор. Кто-нибудь из них то и дело перебегал тропинку, и, случалось, я о них едва не спотыкался. Странное дело, они так боялись людей, хотя настоящими их врагами были другие звери, такие же, как они сами. Я знал, каково это, когда страх пробирает до самых костей, поэтому не злился на них, а только немножко жалел: мой-то враг мне уже был не страшен.
Когда я добрался до дома, все окна светились, а тётя Мэй сидела на крыльце. Я поцеловал её и отдал ей цветок, и она посмотрела на него так, словно это было её собственное дитя. Первым делом я спросил, дома ли папа.
Она подняла глаза от цветка и сказала:
— Да, он вернулся. Он ещё там, за домом, пытается пахать в темноте. Иди на кухню, там мама приготовила поесть.
Тётя Мэй вошла в дом следом за мной и спросила, почему я так припозднился. Всю правду я рассказывать не стал, ограничился тем, как привёл доктора к миссис Уоткинс, когда она споткнулась о кресло, и как все меня останавливали, чтобы похвалить. Тетя Мэй вся засияла и сказала, что гордится мной, — а ведь сколько раз миссис Уоткинс её обижала.
Мама ещё не совсем оправилась, но обрадовалась мне. Я не ожидал, что в доме найдётся еда, ведь я слышал, что она говорила папе. Мама объяснила, что папа продал часть семян и грабли и этих денег хватило на кое-какую еду. Потом она замолчала. Когда тётя Мэй рассказала ей о том, что я сделал, она сказала: «Это хорошо» — и снова замолкла.
Пока я ел, мама сидела, уставившись в стену, и водила пальцем по клеёнке. Тётя Мэй, должно быть, поняла, что она не хочет разговаривать, а следом и я замолчал. Это был один из самых тихих ужинов в моей жизни, но грустно мне не было. Я думал о том, что миссис Уоткинс сказала про власти, просто чтобы напугать меня, и собиралась вернуться в комнату, чтобы самой задать мне как следует. Я представлял, как мне досталось бы, если бы миссис Уоткинс не ушиблась. Я думал, чем она занята прямо сейчас, в больнице. Но уж точно не собирался её навещать, чтобы это выяснить.
Потом я услышал, как папа поднимается по ступеням заднего крыльца. Заслышав его шаги, мама тут же встала из-за стола и ушла наверх. Он открыл заднюю дверь, и в ту же секунду я услышал, как на втором этаже захлопнулась другая дверь. Папа пошёл к раковине и стал мыть руки, и вскоре вымазал в глине весь кран, и в слив потекла мутная рыжая вода. Папа вытер руки кухонным полотенцем и подошёл к плите. Пока он заглядывал в кастрюли, я смотрел на тётю Мэй, а она отрешённо уставилась в чашку перед собой. Папа наполнил тарелку и сел за стол. Он посмотрел на меня и сказал «привет», и я кивнул ему и попытался заговорить, но только открыл рот, а сказать ничего не вышло. Мне стало неловко и захотелось очутиться наверху в комнате с поездом, или снаружи на крыльце, или где угодно, только не здесь.
Наверное, тётя Мэй увидела выражение моего лица, потому что она сказала: «Пойдём-ка посидим перед домом», и мы вышли наружу. Я устроился на ступеньках, а тётя Мэй — в кресле на крыльце, где она и сидела, когда я пришёл домой. Дом миссис Уоткинс внизу в городе стоял без света. Ни одно окно не горело: наверное, мистер Уоткинс был с ней в больнице. Я подумал, платит ли штат учителям, когда они болеют. Мало того, что миссис Уоткинс не сможет вести уроки, ей ведь ещё нужно будет оплачивать больничные счета. Я подумал, как, должно быть, разволновался мистер Уоткинс, узнав, что его жена не может работать. Я подумал, придётся ли ему искать работу в городе.
Этот вечер был не такой, как предыдущий, когда в долине было так безветренно. Сначала дул лёгкий ветерок, потом он превратился в настоящий ветер. Хорошо было сидеть на ступеньках и смотреть, как сосны на дальних холмах качаются на фоне неба. Я оглянулся на тётю Мэй. Её жёлтые волосы растрепались и лезли ей в лицо, но она не отбрасывала их. Она смотрела на город, но я не мог понять, куда именно. Просто сидела и не сводила с города глаз.
Облака наползли на луну, и на крыльце стало темно. Вскоре в небе осталось только белое свечение, пробивающееся сквозь серую дымку. Видно было, как тени облаков падают на холмы и скользят через долину. И вот уже всё небо затянуло тучами, пришедшими с юга, будто долину накрыли серой крышкой. У дальнего холма послышался рокот, прокатился по небу, и наш дом задрожал. Небо загоралось и гасло, как неоновые вывески на Мэйн-стрит, только не разными цветами, а одним серебристым. Подул прохладный ветерок, какой всегда бывает перед дождём, и вскоре послышался стук первых крупных капель по крыше крыльца, и я почувствовал, как они разбиваются о мои колени. Капли монотонно шлёпали по глине, и шлак заблестел.
Мы с тётей Мэй встали и пошли в дом. Я поднялся к себе в комнату, сел на кровать и смотрел, как сосны качаются под дождём, и всё удивлялся, что день, так плохо начавшийся, закончился так хорошо.
Четыре
Война шла уже довольно долго, когда папе пришла повестка. Ему не обязательно было воевать, но он всё же записался добровольцем. Мы с мамой и тётей Мэй пошли на станцию его провожать, и на прощание он поцеловал маму и заплакал — я первый раз видел, чтобы мужчина плакал. Поезд тронулся, а мы стояли и смотрели, как он отходит, и мама всё глядела ему вслед, даже когда он скрылся за холмом. Уехали почти все молодые мужчины. Одни вернулись, когда война закончилась, а другие — нет. Многие автомастерские на улице за Мэйн-стрит опустели. Аптеки и бакалейные лавки стояли заколоченные, с вывесками «Временно закрыто» на окнах. Мы повесили флаг военной службы[3] на входной двери, как и почти все в городе. Эти флаги виднелись повсюду, даже в северной части города, где жили богачи, но там их было поменьше.
Городок совсем притих. Потом у реки построили военный завод, но не очень большой, просто маленькую пропеллерную фабрику. Многие женщины пошли туда работать, потому что почти все мужчины были на войне. Тётя Мэй тоже устроилась на завод, и её назначили начальницей цеха. Каждое утро, когда я отправлялся в школу, она спускалась в город вместе со мной, в брюках и косынке, с жестяной коробкой для ланча. Она была едва ли не самой старшей из всех женщин, работавших на заводе, но ей досталась должность лучше, чем многим молодым.
Мама оставалась дома и ухаживала за папиным огородиком на холме. Она говорила, что папа в каждом письме просит её заботиться о посадках и писать ему об этом. У него выросли две грядки капусты, не крупнее бейсбольных мячиков, а что ещё он успел посадить, я так и не узнал, потому что мама забыла выкопать урожай и всё сгнило под землёй.
Я был уже в пятом классе и почти полтора года учился в комнате мисс Мур. Миссис Уоткинс не было полгода, но потом она вернулась в школу. Каждый день мы встречались в коридоре, но оба упорно смотрели в сторону. Она прихрамывала, и я издали узнавал её по звуку шагов. Первый месяц после возвращения в школу она ходила в гипсе. А теперь нога, видимо, не сгибалась, и она ступала на неё очень осторожно.
Мисс Мур была славная женщина, а больше о ней сказать толком нечего. Она совершенно ничем не отличалась от других. Но мы с ней ладили, и отметки я получал куда лучше, чем у миссис Уоткинс.