Неоновая библия — страница 16 из 27

Я держал ее в руке. Папка умер? Мы же только от него письмо получили накануне, и он там говорил, что худшие бои, наверное, уже позади. Я подошел к Маме и попробовал ее выпрямить, но она вела себя так, будто даже не чувствовала моей руки. Все вскрикивала и царапала клеенку. Я потряс ее за плечи, а она только сильней закричала, поэтому я ее трогать больше не стал и подошел к плите, погасил огонь под кастрюлей.

Я вышел наружу, где не так воняло горелым, как в кухне. На заднем крыльце кресла у нас не стояли, поэтому я сел на задние ступеньки и стал глядеть наверх в холмы. Тетя Мэй еще с завода не вернулась. Сегодня вечером ей предстояло петь на празднике в окружном городе – там какой-то солдат вернулся домой на побывку. Я не знал, поедет она или нет. Папка с Тетей Мэй не ладили. У нее не было причин огорчаться.

Я опять посмотрел на телеграмму и подумал, как это чудно́, что всего несколько черных букв на какой-то желтенькой бумажке – и людям становится так, как стало Маме. Я подумал: а что будет, если эти черные буквы немножко поменять, чтобы они сообщали что-нибудь другое, что угодно. Интересно, куда сейчас Папку дели так далеко от дома, где ему и полагалось бы умереть. Никто из моих знакомых раньше никогда не умирал. Это первый раз, и я не знал, как мне себя чувствовать. Я всегда считал, что людям положено плакать, а сам теперь не мог. Просто сидел и думал про то, где сейчас Папка, и пришлют ли его тело домой, как присылают некоторым. Каково это, если могила твоего отца где-то там, где ты и навестить ее не сможешь, как должен, или положить на нее цветов, или знать, что он покоится с миром? Потом я представил себе, как теперь Папка выглядит, раз он умер. За свою жизнь я только на одних похоронах бывал, и человек там весь белый был с виду. Кожа у Папки красная и жирная, и я не мог вообразить, что он какой-то белый и напудренный.

За домом я видел тот клочок, где Папка пытался что-то выращивать, там Мама за ним приглядывала после того, как он уехал, пока все не проросло. Было это где-то год назад. Почва вся мокрая, как любая другая почва в холмах, и там, где он все расчистил, а тени от сосен никакой не было, начала травка пробиваться. Еще видно насыпи, где он устроил грядки, но они стали уже стираться от снегов, а теперь, когда полезла травка, все выглядело почти ровным. Несколько сосновых ростков тоже там пробилось, и я понимал: пройдет еще несколько лет, и они вытянутся, а вся эта росчисть совсем перестанет отличаться от любого другого места на горках, и уже нипочем не узнаешь, что кто-то чуть ли не весь свой недельный заработок истратил на нее, да и времени тоже не жалел. Еще несколько лет – и ни за что не подумаешь, что кто-то чуть из дому не ушел из-за этого клочка глины, и жене своей дал по зубам и напугал своего сына. Но, помимо меня, это – единственное зримое теперь, что Папка сделал, пока был жив. Я вспомнил письмо, где он говорил, что возьмет меня посмотреть пляж и волны, когда вернется домой, и расчищенный Папкин участочек у меня перед глазами весь размазался, и я понял, что плачу.

Шесть

Потом война закончилась. В газете печатали заголовки шести дюймов в высоту, а в аптечной лавке бесплатно раздавали шутихи, которые все запускали с Главной улицы. Стояло лето, и у нас в долине было жарко. Летом тут вообще ни ветерка. Просто тишь и жара. Я сидел на крыльце и слушал шутихи в городке внизу. Слышно их было по всей долине, аж из окружного города. Настал вечер, и весь городок вспыхнул огнями, кроме тех нескольких домов, где мужчин убили, вроде нашего. Я мог их вычислить, не сходя с места. Большой серый на Главной улице, где у женщины убили мужа в Германии, маленький и старый, где жила цветная женщина – у нее сына убило на каком-то острове, один-два чистых белых с той улицы, где жили богатеи, дом на холме напротив нашего, где убили брата старой служанки: он был не женат и жил с нею, – и еще несколько, про которые я ничего не знал, а только видел темное между всеми остальными огнями.

Ночью тогда было так же, как днем, жарко и тихо – даже на горках. Я слышал, как снизу, из городка громко играет радио. Кое-кто слушал бейсбол, но большинство – новости об окончании войны. Наше радио играло наверху – Мама и Тетя Мэй слушали его там, но передавали какие-то вальсы откуда-то из Нью-Йорка. Внизу на улицах люди еще ходили друг к дружке домой или встречались прямо на дороге и смеялись. Библия у проповедника горела, как обычно. Однажды во время войны у нас в долине проводили учения, как при авианалете, и у него были неприятности с шерифом, потому что он ее выключать нипочем не хотел. Проповедник, наверное тоже радовался, что война закончилась. Пока она длилась, к нему мало кто ходил на службы – даже те, кто с ним остался после суматохи с Бобби Ли.

Назавтра бельевые веревки у всех заполнились постельным бельем и рубашками мужей, братьев и сыновей, которые возвращались домой. А к Рождеству многие уже и вернулись. У всех родились детки от тех девушек, на ком они женились в увольнительных. Все новогодние елки себе поставили, кроме нас и тех других домов, где тем вечером, когда закончилась война, не горели огни. У них до сих пор флаги в окне висели, где их не желали снимать или забыли. У нас на передней двери тоже висел. Никому из нас его трогать не хотелось.

К следующей весне сосновые ростки на Папкиной росчисти вытянулись и стали уже походить на настоящие сосны. Внизу в городке первые младенцы уже пошли, а новые были на подходе. Когда я вечером возвращался домой из класса Мистера Фарни, все девушки сидели на парадных верандах там, где жили с родителями или мужниной родней, и мне видно было, что у них всех скоро появятся другие младенчики. Тогда уже почти все солдаты вернулись. Некоторые отправились учиться в колледж в столице со своими женами и детками, а многие остались дома, потому что они даже в среднюю школу в окружном городке не ходили.

Мистер Уоткинз написал в газету письмо: он-де столько беременных на городских улицах отродясь не встречал, и вид их ему отвратителен. А потом газета получила много писем от самих беременных, где женщины интересовались, что им с этим, по его мнению, делать. Одна вообще написала, что ей интересно, почему это у самого Мистера Уоткинза с женой детей никогда не было. В следующее воскресенье вечером Миссис Уоткинз выступила в радиопрограмме проповедника и сказала, что она-де рада, что у нее нет детей – их не нужно растить в этом грешном мире бок о бок с теми, какие родятся у этих женщин.

Некоторые мужчины вернулись к нам в долину с теми, на ком женились в Европе. Городские знать их и близко не желали, поэтому все они собрались и переехали в столицу. По радио проповедник сказал: туда им и дорога, ему-де вовсе не хочется видеть, как добрая американская кровь долины теряет свою чистоту. От такого многие горожане снова перешли на его сторону, поэтому довольно скоро церковные списки опять заполнились и продолжали расти. Некоторые стали собираться в церковном зале и организовали себе общество, чтобы поддерживать кровь долины в чистоте и христианстве, чтобы не было тут языческой крови, от которой наша могла бы испортиться и навлечь на всю долину проклятие. Не все в городе в это общество вступили, но членов там было довольно много. Какое-то время собирались они раз в неделю, покуда все солдаты, кого не убили, домой не возвратились, а потом уже оно стало им и ни к чему.

Кое-кто из убитых тоже начал возвращаться домой. Привозили их на станцию, прямо как почту. Где-то раз в месяц такого доставляли в долину, но за телом приходила только его родня. Никто про мертвых слишком-то и не думал. Повсюду были живые – со своими новорожденными и семействами. Наверное, мало кому хотелось размышлять о тех, кто приезжал на станцию в длинных деревянных ящиках. В общем, никто и не размышлял, кроме разве что редактора газеты, кто всегда печатал у себя что-нибудь, когда такого привозили. Женщины, не плакавшие с тех пор, как узнавали про то, что их сына, брата или мужа убили, начинали плакать сызнова, когда на станцию доставляли тела. А потом их грузили кому-нибудь в кузов и везли на кладбище на горках. Я иногда видел такие грузовики – едут по Главной улице, впереди сидит женщина, плачет, мужчина за рулем, а в кузове громыхает длинный ящик. Маленькая детвора вся разбегалась, завидев такой, потому что они их пугали. Выехав из городка, они сворачивали вверх по северному склону на кладбище. Если женщина эта была в списках у проповедника, останавливались у церкви, подбирали его, чтоб дальше с ними ехал. Потом спускались с горки где-то через час и высаживали проповедника, а женщина все еще плакала.

Папка же домой так и не вернулся. Его похоронили где-то в Италии. Маме прислали снимок того места. Только ряд за рядом белых крестов, и Мама даже не знала, какой из них Папкин. Тете Мэй пришлось снимок от нее прятать, потому что она только сидела и смотрела на него, и говорила:

– Может, этот, – и показывала, или: – А возможно, и вот этот, Мэй, – или спрашивала у Тети Мэй, какой из них, по ее мнению. Когда она не смогла эту карточку найти – очень разозлилась, и Тете Мэй пришлось снимок ей вернуть. Вскоре он уже весь обтрепался и пожелтел, кресты размазались и засалились, потому что Мама по ним пальцем возила. Когда Тетя Мэй уезжала вечером петь, я сиживал с Мамой и смотрел, как она разглядывает картинку. Она вообще не понимала, что я рядом, и просто сидела и карточку щупала, а потом переворачивала ее и смеялась, когда видела, что на обороте ничего не написано. Я знал, что пугаться мне собственной матери не стоит, но все равно боялся и ждал, чтоб домой вернулась Тетя Мэй, и надеялся, что приедет она побыстрее.

Военный завод закрылся, поэтому у Тети Мэй работы больше не осталось. Деньги она зарабатывала только по вечерам, когда оркестр выезжал играть. Она пыталась раздобыть себе работу в городке внизу, но все работы разобрали вернувшиеся мужчины. Оставалось только наняться служанкой к богатеям, жившим на улице к северу, но такой работы Тете Мэй не хотелось. Если б она на такую устроилась, все цветные девушки стали бы звать ее белой швалью, поэтому она и сидела дома, пока я был в школе, и помогала Маме, у которой теперь, похоже, как-то не очень уже все получалось. Начинала Мама уборку, а потом сходит к себе, достанет карточку, сядет и смотрит на нее, или же еда у нее пригорает, когда она попробует готовить, а она даже горелого не чует, чтоб с плиты снять. Однажды Тетя Мэй велела ей пойти сесть на крыльце, пока она в доме поработает. Возвращаюсь я в тот день домой из школы, а Тетя Мэй – мне