Неоновая библия — страница 17 из 27

навстречу по тропке, у самой глаза шальные. Я перепугался, когда ее увидел, и не понимал, что стряслось. Она схватила меня за плечи и сказала, что велела Маме пойти посидеть на крылечке, а теперь не может ее нигде отыскать. Тут такое странное ощущение у меня по ногам пробежало и остановилось, как всегда бывает, если мне страшно. Тете Мэй я сказал, что на тропке ее не встретил. Мы вернулись в дом и везде ее искали, но нигде найти не могли. Уже темнело. Дома Мамы нигде не было, и я подался на горку – пройтись и подумать, где еще она может быть. И двинулся через старую Папкину росчисть. Сосны там уже отличные вымахали. И в них уже так хорошо засумерело. Я остановился и огляделся – показалось, от подножия одной что-то доносится. А там Мама землю копает. Подняла голову и увидела меня, потом опять к сосне повернулась и улыбается.

– Ой, Дэвид, смотри, какая капуста у твоего отца большая выросла! Нипочем бы не подумала, что овощи во всей этой глине хоть как-то вырастут, а ты гляди-ка. Большую, большую капусту вырастил твой папка.


Теперь Тетя Мэй вставала по утрам и готовила мне обед в школу. Стряпать она уже научилась получше, и удавалось ей неплохо. Когда я уходил, она одевала Маму и выпускала ее гулять на улицу.

В школе я уже почти доучился у Мистера Фарни, а это означало – почти закончил восьмилетку. Мистер Фарни отличался от всех людей у нас в долине. Я слыхал, сам он из Атланты, но отличался от всех он не поэтому. Странный он был из-за того, как себя вел. Не ходил, как ходят другие мужчины. Ходил он скорее, как женщина, которая бедрами виляет. Мистера Фарни всегда можно было узнать по походке, как бы ни одевался он, даже если шел к тебе спиной. У него были маленькие стопы, что как бы вовнутрь показывали, когда он ходил. Редкие черные волосы просто мягко лежали у него на голове, как у младенца. А главное, что у Мистера Фарни было другое, если на него смотришь, – это его лицо. Я знал, что ему почти тридцать лет, но кожа вся гладкая, и видны тоненькие синенькие вены на лбу, на носу и на руках. А глаза – чистейшей голубизны, какую только и увидишь, большие и широко распахнутые. Все остальное у него было тоненькое – нос, рот и все тело. Не важно, тепло или холодно, уши у него всегда оставались красные, а местами даже чуть ли не просвечивали.

Не будь он умный, мальчишки у нас в классе над ним бы смеялись. Они про него все время разговаривали, но на уроках ничего не вытворяли. Он мог по памяти читать любую строчку из стихотворения или что-нибудь из какой-нибудь знаменитой книжки, а в городке у нас стихов никто не читал, да и книг вообще немного. Иногда стихи писал он сам. Редактор газеты их печатал, только никто не понимал, о чем они. Ох, кое-кто, считавшие себя умными, утверждали, будто понимают, но я-то знал, что ничего они не понимают. Стихи у него были не в рифму, как, все считали, стихам полагается, поэтому Мистер Уоткинз написал редактору письмо и попросил его прекратить печатать эту дрянь. А редактор сам был с востока и сказал, что стихи это очень хорошие, но лишь немногим дано их понять и оценить по достоинству. Мистер Фарни вырезал это из газеты и повесил на доску в комнате.

Еще ему нравились растения. По всем подоконникам у него в комнате стояли они в горшках и банках. Когда одно какое-нибудь начинало вянуть, он мог его просто потрогать своими тонкими пальцами с голубыми ве́нками, общипать с него все испорченные листики так, что само растение даже не вздрогнет, и за следующие несколько дней растение опять выпрямлялось. Больше всего остального ему нравились фиалки – потому что, говорил он нам, они робкие и нежные. Он умел брать кустики фиалок и сощипывать цветки прямо из-под листиков, где больше никто их найти не мог.

Жил Мистер Фарни в городке вместе с еще одним мужчиной, который давал уроки музыки. Их домик выкрашен в голубой и белый, а шторки в передних окнах – розовые. Оба они так и не воевали. Были из тех немногих мужчин, кто остался в городке. Бравшие музыкальные уроки говорили, что домик внутри очень хорошенький, в нем все светлое и много растений в горшках. Сад у Мистера Фарни был самый прелестный в городке. Женщины обычно спрашивали у него, как им выращивать то или это, и он им всегда помогал, потому что был очень славный человек. Второго мужчину Мистер Фарни разок назвал «дорогуша», когда они вместе зашли в аптечную лавку. Все рано или поздно об этом прознали, и кое-кто смеялся, кое-кто качал головой, а некоторым хотелось, чтоб он уехал из долины. Но лучше учителя наша школа никогда не знала, и из этого ничего не вышло.

Можно было решить, что с Мистером Фарни все в порядке, если не слышишь, как он разговаривает. Он как бы подчеркивал некоторые слова больше других слов, и перед тем, как сказать что-нибудь, делал глубокий вдох. И если он говорил, ты всегда за его руками следил, потому что он много ими поводил.

– А теперь, – говорил он, – надеюсь, вы все способны посидеть тихонько всего лишь маленькую минуточку, пока я поставлю вот эту пластинку. Весьма хотелось бы, чтобы штат нам прислал уже наконец хоть сколько-нибудь пристойный фонограф. Тот, что у меня дома, гораздо лучше. Ну вот. Это одна из моих собственных пластинок, и это квартет Бетховена, опус восемнадцать, номер один. Отметьте гомогенность интерпретации. Ох, весьма хотел бы я, чтобы вон тот мальчик в третьем ряду прекратил мне щериться. Я разговариваю с вами на обыкновенном английском. Завтра непременно нужно устроить проверку вокабуляра. Прошу напомнить мне.

Никто не смеялся над Мистером Фарни, когда он говорил. Он слишком много всего знал про такие штуки, как классическая музыка, о чем не имели понятия мы. Но я правда считал, что в том году музыки у нас как-то чересчур. И еще стихов. Те стихи, что он нам читал, были лучше музыки, потому что почти все красивые, а кое-какая музыка, что он нам ставил, звучала фальшиво или так, словно инструменты в оркестре старались перещеголять друг дружку. Но Мистеру Фарни нравилось, значит, наверняка хорошая. А одно стихотворение, что он нам читал, он заставил весь класс наизусть выучить, и мы его читали на выпускном. Написал его Генри Вордсворт Лонгфелло, а из его стихов я знал только «Скачку Пола Ревира»[21], которую мы учили для Мисс Мор, поскольку она сказала, что это единственное стихотворение из всех, что она слышала, которое бы ей понравилось. Но этот стих был не «Скачкой». Я вообще ничего красивее его не слышал, особенно вот тут:

Но только стихи, дорогая,

Тебе выбирать и читать:

Лишь музыка голоса может

Гармонию строф передать.

Ночь будет певучей и нежной,

А думы, темнившие день,

Бесшумно шатры свои сложат

И в поле растают, как тень[22].

Я прочел его Тете Мэй, и она сказала, что это прекрасно, как я и думал. В школе я вообще-то никому не говорил, что мне понравилось, а то решили бы, что я спятил. Его все учили, потому что их заставили, но считали его дурацким и вместо него лучше бы песню спели. Мистер Фарни ответил, что песню тоже можно, поэтому они обрадовались. Класс проголосовал за то, чтоб петь «Дикси»[23].

Выпускной вечер у нас прошел очень славно. На него меня повела Тетя Мэй, а с Мамой оставила ту свою знакомую с завода по имени Флора. Флора была счастлива, потому что у нее вернулся сын и женился на какой-то девушке из городка, а не на китаянке, как она опасалась. Они жили с нею в городке, и у них родилось двое детей. Один на саму Флору был похож, мальчик.

Выпускной нам устроили в зале на Главной улице, где всегда проводили выпускные и свадебные приемы. Зажгли все огни, а на помост поставили цветы и двадцать стульев, чтобы уселся весь наш класс. После того как Тетя Мэй устроилась спереди, я поднялся на помост и сел туда, куда мне велел Мистер Фарни. Кое-кто из нашего класса там уже сидел, и мы поздоровались. В одном классе мы учились еще с комнаты Миссис Уоткинз. На мне был костюм, который только что купили, и старая Папкина рубашка. У нас в семье я первый закончил восемь классов. Тетя Мэй сидела ряду в четвертом. На ней была крупная шляпа, которую она сдвинула набекрень, и платье – все в желтых цветах. На лоб ей спадало несколько маленьких желтых кудряшек, прямо над бровью. Я подумал, как же хорошо она выглядит для своего возраста. Беда у нее была лишь с глазами. Они выглядели усталыми и грустными.

Там сидели все, кого я знал. Мистер и Миссис Уоткинз – рядом с проповедником, который сегодня должен был возносить молитву, но Миссис Уоткинз посмотрела в потолок, когда заметила, что я на нее гляжу. Мисс Мор сидела в первом ряду, откуда лучше слышно. Рядом – ее старушка мать, и тоже глухая, но у нее из уха торчал слуховой аппарат, который она раздобыла в столице, а шнур от него висел спереди у нее на платье. Сзади сидела женщина из тех, что свидетельствовали у Бобби Ли Тейлора тем вечером, когда я на него ходил, и разговаривала с малышом – наверное, сыном. Брюс, тот мальчишка, к кому в гости меня Папка отправлял, выпускался со мной вместе. Впереди я заметил его мать, и она меня тоже увидела, и мы просто друг на дружку поглазели. Когда Папка работу потерял, отец Брюса перестал с ним дружить. Я опять перевел взгляд на Тетю Мэй и увидел, что к ней теперь подсел старик, чей был оркестр, и они беседуют. Интересно, подумал я, что он делает у меня на выпускном. Тетя Мэй ему немножко улыбалась, и я понял, что он ей, наверное, анекдоты рассказывает. Он всегда рассказывал анекдоты. Мне никогда не нравились те люди, кто вечно рассказывает анекдоты, особенно такие анекдоты, что рассказывает он, которые совсем не смешные, и еще те, где людей передразнивают, как он пытался негров изображать, что совсем не похоже на то, как негры говорят. Я знаю, что Тете Мэй он тоже не нравился. Она мне сама так сказала. Она смотрела на него и слушала, и улыбалась, а потом голову отворачивала и гримаску кроила в другую сторону.