Неоновая библия — страница 2 из 27

Роман, который вы сейчас начнете читать, – необычайное произведение автора-подростка, чья жизнь, долженствовавшая быть полной и богатой, завершилась по его собственному выбору – по причинам, которых никто из нас, вероятно, никогда не узнает, через пятнадцать лет после того, как «Неоновая библия» была написана. История его, само собой, вызывает размышления и неотступные вопросы. Были ли у Джона Кеннеди Тула другие работы? Что он бы мог свершить, проживи подольше? Вопрос о его невоплощенном потенциале, конечно, остается без ответа – как остаются неведомыми одна или несколько причин его столь расточительного самоубийства. Что же до существования других написанных произведений, то когда мы приводили в порядок имущество Тельмы – ее бумаги, бережно хранимые иностранные издания «Сговора остолопов», подарки и сувениры более чем восьми десятилетий жизни, тщательно сбереженные вещи ее сына и его письма к ней, – никаких рукописей мы не нашли, если не считать внушительной поэмы, написанной им в армии, да множества сочинений и экзаменационных работ в период его работы в колледже. Если Джон и писал какую бы то ни было художественную литературу в то десятилетие между «Неоновой библией» и «Сговором остолопов», все это он, должно быть, уничтожил сам, поскольку невозможно представить, чтобы его мать, учитывая ее преданность любому слову и поступку сына и ее убежденность в его гениальности, погубила или потеряла какой бы то ни было документ.

Тем самым наследие Джона Кеннеди Тула сводится к двум блистательным романам, первый из которых – широкая сатирическая панорама современного мира, а второй – чуткое и примечательное изображение очень юным автором клаустрофобного мирка, подавляемого узкой религиозной нетерпимостью. «Неоновая библия», написанная тридцать пять лет назад, имеет мощное значение для того мира, в котором разум и терпимость так и не смогли одолеть подобную зашоренность; скорее она только окрепла. Всего два романа, но в широте и глубине своей они свидетельствуют о гениальности.

У. Кеннет Холдич[6],

Новый Орлеан, Луизиана

Неоновая библия

Один

В поезде я первый раз. На этом диванчике сижу часа два или три. Мне не видно, что проезжаем. Уже темно, но когда поезд отправлялся, солнце только начинало садиться, и я видел красные и коричневые листья и буреющую траву по всему склону.

Чем дальше поезд от дома, тем мне чуточку лучше. Зуд, бегавший вверх и вниз у меня по ногам изнутри, прекращается, а ступни сейчас такие, как будто они по правде при мне, а не две холодные штуки, отдельные от моего остального тела. Я больше не боюсь.

По проходу идет цветной дядька. Он щелчками выключает все лампочки над сиденьями. Остался только красный огонек в конце вагона, и мне жалко, что около моего диванчика больше не светло, потому что в темноте я начинаю слишком много думать о том, что́ осталось в доме. Отопление, наверное, тоже выключили. Здесь холодно. Жалко, что у меня нет одеяла набросить на колени и накрыть чем-нибудь это сиденье, чтобы плюш мне загривок не царапал.

Если бы снаружи стоял день, мне было б видно, где я. Никогда в жизни еще я не бывал так далеко от дома. Наверняка мы уже уехали миль на двести. Если ничего не видно, приходится слушать щелк-щелк-щелк поезда. Иногда мне слышно гудок далеко впереди. Слышал-то я его много раз, но раньше ни разу не думал, что буду с ним ехать. Да и не против я щелчков этих. Как будто дождь по жестяной крыше ночью, когда все тихо и недвижно, а раздается лишь дождь и еще гром.

Но у меня свой поезд был. Игрушечный, мне его подарили на Рождество в три года. Папка тогда работал на фабрике, и мы жили в белом домике в городке – у того дома была настоящая крыша, под которой можно спать, если дождь, а не жестяная, как в том месте на горке, которая еще и протекала через дырки от гвоздей.

На то Рождество к нам люди в гости приходили. У нас в доме всегда бывали люди – приходили, дуя себе на руки и потирая их, стряхивали свои пальто, как будто снаружи снег. Только снега не было. В том-то году. Но люди были славные, приносили мне всякое. Помню, проповедник дал мне книжку с библейскими рассказами. Но это скорее всего потому, что мать и отец тогда взносы в церковь платили, их имена были в списках, и оба они ходили на взрослые занятия каждое воскресенье в девять, а по средам в семь на собрания. Я был в дошкольной игровой группе, только мы там никогда не играли, хоть в названии и сказано. Приходилось слушать истории – их нам какая-то старуха читала из книжки для больших, а мы их не понимали.

Мама в том году, когда мне достался поезд, была очень гостеприимная. Всем доставалось ее кекса с цукатами, которым она гордилась. Она говорила, что это по старому семейному рецепту, но я потом узнал, что кекс ей присылали почтовым заказом из какой-то компании в Висконсине, которая называлась «Компания “Старинная английская пекарня”». Обнаружил я это, когда научился читать и увидел в почте несколько Рождеств спустя, когда никто к нам не пришел, и есть его оказалось надо самим нам. Только никто так и не узнал, что она не сама его пекла, – только я, да Мама, да, может, еще человек на почте, но он глухонемой и рассказать никому бы не сумел.

Не помню, чтобы в то Рождество приходили дети моего возраста. Вообще-то никаких детей моего возраста у нас вокруг и не жило. После того как Рождество закончилось, я сидел дома и играл с поездом. На улице было слишком холодно, а где-то в январе пошел снег. Сильные снегопады в том году были, хотя все думали, они вообще не начнутся.

Той весной приехала с нами жить Мамина Тетя Мэй. Она была крупной, но не толстой, и лет шестидесяти, а приехала она откуда-то, где есть ночные клубы, не у нас в штате. Я спросил у Мамы, почему волосы у нее самой не блестящие и желтые, как у Тети Мэй, а Мама ответила, что некоторым просто везет, и мне ее стало жалко.

После поезда я лучше всего помню Тетю Мэй. От нее так крепко пахло духами, что иногда и близко не подойдешь, в носу начинает щипать, а воздуху не хватает. Я никого раньше не видел с такими волосами и одеждой, и иногда просто сидел и смотрел на нее.

Когда мне исполнилось четыре, Мама устроила праздник для нескольких жен фабричных рабочих, и Тетя Мэй вошла в общую комнату посреди праздника в платье, которое показывало почти весь ее перед, кроме сосков, а их, как я знал, нельзя показывать ни в коем случае. Вскоре после этого праздник и закончился, и пока я сидел на крыльце – слышал, как женщины, уходя, разговаривают друг с дружкой. Они называли Тетю Мэй по-всякому, я таких слов раньше и не слышал и не понимал, что это значит, пока мне почти десять лет не стукнуло.

– Ты права не имела так наряжаться, – потом сказала ей Мама, когда они сидели в кухне. – Ты навредила нарочно и мне, и всем знакомым Фрэнка. Если б я знала, что ты так себя вести будешь, я б нипочем не позволила тебе приехать с нами жить.

Тетя Мэй крутила пальцем пуговицу халата, который Мама на нее надела.

– Но, Сэра, я ж не знала, что они так это воспримут. Да что там, я это платье надевала на публику от Чарлзтона до Нового Орлеана. Я же тебе вырезки забыла показать, верно? Рецензии, отклики! Они были превосходны, особенно – на это платье.

– Послушай, голубушка… – Мама наливала своего особого хереса Тете Мэй в стаканчик, побаловать ее. – …на сцене твое платье, может, и успех, но ты ж не знаешь, каково жить в таком городишке, как наш. Услышь Фрэнк про такое – он не разрешит тебе тут остаться. Ну не подводи так меня больше.

От хереса Тетя Мэй притихла, но я понимал, что она не обратила ни малейшего внимания на то, что сказала Мама. Однако меня удивило, когда я услышал, что Тетя Мэй, оказывается, бывала «на сцене». Я видел сцену в городской ратуше, но на ней бывали только мужчины, они там с речами выступали, и мне стало интересно, что это Тетя Мэй делала «на сцене». Представить, что она говорит речи, я не мог, поэтому однажды я у нее спросил, чем она занималась, и она вытащила из своего сундука большой черный альбом и показала мне.

На первой странице в нем была картинка из газеты – стройная юная девушка с черными волосами и перышком в них. Мне она показалась косоглазой, но Тетя Мэй сказала, что это просто в газете портрет отретушировали неправильно. Она прочла мне, что говорилось под картинкой:

– «Мэй Морган, популярная певица в “Риволи”». – А потом сказала, что картинка – это ее портрет, и я ответил, что такого не может быть, потому что волосы у нее не черные, а кроме того, фамилия ее не Морган, а Геблер. Но она мне ответила, что и то и другое поменялось «в театральных целях», и мы перевернули страницу. Остальной альбом был такой же, вот только на каждой картинке Тетя Мэй делалась толще, а где-то посередине волосы у нее стали светлыми. Под конец картинок было меньше, да и те такие маленькие, что Тетю Мэй на них я мог узнать только по волосам.

Хотя альбом меня не заинтересовал, Тетя Мэй после него мне понравилась больше – она стала для меня как-то важнее. Я садился с нею рядом за ужином и слушал все, что она говорит, а однажды Папка принялся меня выспрашивать обо всем, что мне сказала Тетя Мэй, когда мы с нею вместе оставались, и после этого спрашивал каждый день. Я говорил ему, как Тетя Мэй мне рассказывала о графе, который, бывало, целовал ей руку и вечно просил ее выйти за него замуж и уехать с ним жить в Европу. И про тот раз, когда какой-то мужчина пил вино из одной ее туфельки. И я сказал Папке, что этот дядька, наверное, пьяный был. И все это время Папка просто отвечал: угу, угу. А поздно вечером я слышал, как они с Мамой ссорятся у себя в комнате.

Но пока я не начал учиться в школе, мы с Тетей Мэй все равно виделись часто. В церковь по воскресеньям она с нами не ходила, зато днем брала меня гулять по Главной улице, и мы разглядывали все витрины, и пускай даже она такая старая была, что сгодилась бы мне в бабушки, мужчины оборачивались и смотрели на нее, да еще и подмигивали. Однажды в воскресенье я заметил, как наш мясник тоже подмигнул, а я знал, что у него даже дети есть, потому что видел маленькую девочку – она у него в лавке играла. Мне так и не удалось ни разу подсмотреть, что делает Тетя Мэй, – у нее боа из перьев было, оно прятало от меня тетино лицо. Но, думаю, она мужчинам в ответ подмигивала. И юбки носила до ко