е висел красный атласный костюм из представления менестрелей[9]. Когда солнце светило во все три окна, комната становилась такой красной и яркой, что Папка говорил – она ему ад напоминает, и никогда не соглашался с нами в ней сидеть. Думаю, это еще и потому, что занавески были костюмами Тети Мэй, и он не хотел, чтобы солнце на него через них светило.
Наверху в спальнях кто-то оставил в доме старые кровати, и они были такие жесткие и так воняли, что я не засыпал, пока час не проворочаюсь с боку на бок. Кто б ни приближался к ним, мог сразу определить, что в них, сразу как их построили, спали малыши. Тетю Мэй тошнило от запаха ее матраса в первую ночь, когда мы там спали. Она ночевала тогда на кушетке, а назавтра засыпала кровать всею своей пудрой.
В самом доме больше смотреть было не на что, но с переднего крыльца открывался вид почти на всю окрестность. У подножия горок видно наш городок, а сбоку крыльца в ясные дни просматривался и главный город округа, и можно было понять где он, когда б ни поискал глазами фабричную трубу, потому что выкрасили ее в оранжевый. На ней виднелась большая черная отметина – если подойти ближе, это была здоровенная буква «Р». Она значила «Реннинг» – так звали людей, владевших фабрикой. Я трубу эту всегда помню, потому что Папка сидел, бывало, на крыльце, смотрел на нее и говорил:
– Эти Реннинги – те люди, из-за кого мы все время бедные. Будь они прокляты, богатые засранцы. От них вся наша долина в нищете – от них и от чертовых политиков, кого они выбирают, чтоб нами управлять.
Работа у него теперь была не слишком постоянная, и почти все время он просиживал на крыльце и оглядывал всю округу.
Весь двор наш был просто засыпан шлаком, а вокруг ступенек и крыльца росло несколько сорняков. Там было трудно играть, потому что делать особо нечего, а если я на этот шлак падал, он застревал у меня в коже, и его приходилось вымывать с мылом. На горках мне тоже не разрешали играть, потому что там полно змей, вот я и привык играть только на крыльце и в доме. Со шлаком было здорово, только если дождь шел. Тогда его можно было трамбовать, как цемент, и строить плотины – это легко, раз столько воды с горки лилось, когда шел дождь.
А дождя в домике на горке мы всегда боялись. После того как мы в него переселились, – услышали, что другие люди много лет назад из него выехали, потому что дом был слишком опасный в дождь. Конечно, крыша хлопоты доставляла – за ней так долго никто не ухаживал, – но самая крупная незадача была с фундаментом. Горки – сплошь глина, и когда на них лил дождь, фундамент тонул в мягкой грязи. Потому-то двор шлаком и засыпали – чтобы по нему ходить после дождя. А если после дождя шел на горки, нужно сапоги надевать.
Как только я впервые взглянул на дом, сразу понял, что он перекошенный, а не прямой, но только после первой весны, что мы в нем провели, и после первого настоящего дождя мы поняли, почему. Всю ночь той ночью дом ворчал, а мы считали, что это просто гром. Наутро же кухня просела на одну сторону, и под плитой оказалась мокрая глина. У нас внизу еще много комнат оставалось, поэтому кухню мы устроили в другой, а старую так и оставили проседать дальше на задах дома эдак по-дурацки. Когда же осенью с Атлантики налетели ураганы, мы ту старую комнату совсем потеряли вместе с половиной переднего крыльца.
В одной пустой комнате наверху я расставил свой поезд и построил вокруг разные декорации, через которые проезжать. Сделал тоннель и горку из старых коробок, а из куска шпалеры, приколоченной к переднему крыльцу для плетистых роз, соорудил мост. Кто угодно мог бы сказать, что на той глине и шлаке плетистые розы расти не будут. Но Тетя Мэй на меня за это разозлилась, потому что шпалера ей нравилась, и она говорила, что можно сидеть и воображать на ней розы, пусть даже их там и нет.
А поезд мой красивый был. Он ездил по всей комнате. Сначала заезжал в тоннель, потом переваливал через старую обувную коробку, которую я обернул жатой бумагой, чтоб стало похоже на зеленый холм, затем он спускался с обувной коробки по шпалерному мосту, в точности похожему на тот стальной, который они перекинули через реку в окружном городе. Оттуда начинался ровный участок кру́гом по полу, и дальше поезд останавливался опять возле тоннеля.
Той же осенью, когда налетел ураган с Атлантики, я пошел в окружную начальную[10]. Так называлась школа у нас в городке. От нашего дома она располагалась далеко. По утрам мне нужно было спускаться с горки и идти через весь городок, чтобы в нее попасть, потому что стояла она возле подножия гряды горок напротив нашей. В дождь я надевал сапоги, чтобы спуститься по склону. А потом через весь городок надо нести их с собой, а они всегда мокрые и все в глине, и пачкали меня, и портили мне тетрадки с домашней работой.
Школа находилась в деревянном здании посреди большого двора, на котором не росло никакой травы. В школе было четыре комнаты. Я ходил в первую, вторую и третью, но были еще четвертая, пятая и шестая комнаты, а еще седьмая и восьмая. Не знаю, для чего использовалась последняя комната, но большой мальчишка мне рассказал, что́ порой происходило там по вечерам, когда в ней бывали он и его друзья, и я не понял, о чем он говорит.
Учителей было трое, две женщины и мужчина. Мужчине достались седьмая и восьмая комнаты. Он не из нашего штата был, а обе женщины жили у нас в городке. Одна была нашей соседкой, когда мы в городке жили, и Тетя Мэй ей не нравилась. Ее я и получил себе в первые учительницы.
Она меня тут же узнала и спросила, с нами ли до сих пор живет потаскуха. Я у нее спросил, о чем это она, и она ответила, чтоб я прекратил водить ее за нос, знает она таких умников, как я, и что я вылитый племянник Тети Мэй, пронырливый и коварный. Когда она произнесла «пронырливый и коварный», прозвучало это, как те слова, которые говорит проповедник в церкви, а мне он не нравился. Ее звали Миссис Уоткинз. Мужа ее я тоже знал, потому что он служил дьяконом в церкви. Неизвестно, чем он на жизнь зарабатывал, но фамилия его постоянно печаталась в газете: он то хотел весь округ без выпивки оставить, то старался не допустить цветных до голосования, то пытался изъять «Унесенных ветром» из окружной библиотеки, потому что книгу эту столько людей читает, а он уверен, что она «безнравственная». Кто-то написал в газету письмо и спросил, читал ли вообще сам Мистер Уоткинз эту книгу, и Мистер Уоткинз ответил, что нет, нипочем он до подобного не опустится, что он «просто знает», что она грязная, потому что по ней собираются снимать кино, и поэтому она грязная наверняка, а тот, кто в его деятельности сомневается, – «пособник дьявола». От этого всего население округа его уважало, и перед библиотекой собралось общество в черных масках, они зашли, взяли с полки «Унесенных ветром» и сожгли ее на тротуаре. Шериф с этим ничего делать не захотел, потому что у него тогда оказалось бы слишком много неприятностей с людьми в городке, да и вообще через месяц выборы.
Миссис Уоткинз знала, как отнеслись люди к ее мужу, когда он сделал это для защиты окружной нравственности, и когда б кто-нибудь ни начинал дурака валять в комнате, она говорила, что пойдет и поговорит с Мистером Уоткинзом, и посмотрим тогда, как он поступит, чтобы такую личность наказать. От этого всякие игры в комнате сразу прекращались, поскольку мы боялись, что Мистер Уоткинз сделает с нами то же, что он сделал с книжкой. В общем, однажды за обедом маленький мальчишка, сидевший со мной рядом, сказал мне, что он убежден – Мистер Уоткинз сожжет любого, кто плохо себя ведет в комнате у его жены. После того как это разнеслось, у Миссис Уоткинз в комнате стало тише некуда, и остальные два учителя на это дивились, потому что когда кто-то провел три года в такой тишине у Миссис Уоткинз, он, само собой, гораздо больше шумел в соседней комнате.
Сказав, что я «дурно влияю», Миссис Уоткинз заставила меня сидеть в первом ряду «прямо у нее под носом», как она выразилась. Из-за этого я разозлился на Тетю Мэй, но после сообразил, что я рад тому, что она с Миссис Уоткинз никогда не дружила. Я понимал, что дружить с ней никто не может, если он не дьякон или член «Дамской Помощи»[11], а Тете Мэй подобная публика тоже не нравилась.
Через несколько дней я стал примечать, что Миссис Уоткинз косоглазая. Раньше я на это не обращал внимания, а когда сказал об этом Тете Мэй, она как засмеется – и сказала, что тоже раньше на это не обращала внимания.
В первую неделю я выучил наизусть все туловище Миссис Уоткинз – вместе с несколькими страницами букваря. Там, где я сидел, голова у меня была чуть выше ее колена, и я никогда в жизни не чувствовал колена костлявее. Я просто смотрел ей на ноги и не понимал, отчего она их не бреет, как Мама и Тетя Мэй, и тут она стукнула меня коленом в подбородок и велела не отвлекаться. У меня там передний зуб шатался уже неделю, но я слишком боялся, что Мама или Папка его выдернут. Когда колено Миссис Уоткинз ударило меня, я почувствовал, как он выскочил, и тихонько вскрикнул: «ай», а это ей, наверное, понравилось. Она не знала, что этим оказала мне услугу, а я ей говорить не стал. Зуб я держал во рту до конца урока, а потом выплюнул его и сохранил, а дома посмотрел в зеркало и увидел, как на его месте уже новый лезет.
Мне было интересно, отчего это у женщины такое прямое тело, потому что и Мама, и Тетя Мэй были округлыми, на них можно опереться, и тебе будет удобно. Миссис Уоткинз была прямая вся сплошь, а возле шеи у нее выпирали две большие кости. Нипочем не понять, где у нее талия. Иногда, судя по ее платью, выходило, будто она у нее на бедрах, а потом вдруг талия оказывалась на груди или же там, где талии быть и полагается. Должно быть, у нее большой пупок был, потому что тонкие платья возле ее живота глубоко западали.
Однажды она склонилась над моей партой исправить что-то у меня в классной работе, и я впервые почуял, чем у нее изо рта пахнет. Не знаю, где мне раньше этим пахло, но знаю, что такое я уже нюхал. Я голову в сторону отвернул и попробовал прикрыть себе нос букварем. Но без толку, и по дороге домой мне все еще этим пахло. Такую вонь не забудешь, она тебе что-то или кого-то напоминает, как запах цветов мне всегда напоминает про похороны.