О супах ничего не помню. А вторые блюда — птица, мясо, овощи — подавались под разными соусами. Овощи бывали необычные, однако выращенные на нашем огороде — спаржа, брюссельская и савойская капусты, земляная груша, шпинат; помидоры тогда тоже считались необычными. Нам — младшим детям — часто подавали куриные котлеты, которые мне в конце концов надоели, и я сказал, что есть их больше не буду. Однако дня через три я забыл о своем намерении и начал благополучно поедать котлетку. Сестра Соня, постоянно меня дразнившая, насмешливо мне напомнила о моем решении. Я густо покраснел и продолжая есть котлетку, ответил: «Она не куриная, она из петуха!».
Читатель, наверное, заметил: не много ли в Бучалках было прислуги? Да я еще далеко не о всех упомянул. Экономка Вера Никифоровна заменила уехавшую вместе с мужем Михаилом Мироновичем Пелагею Трофимовну. Вера Никифоровна ежедневно наказывала своим подчиненным, сколько привезти с Исаковской фермы молока и масла, когда привезти для заклания теленка или овечку, отбирала цыплят для того же заклания. Под ее командой осенью солились огурцы и грибы, набивался льдом погреб, квасилась капуста, она же ходила в «Потребиловку» покупать разную бакалею «на книжку», то есть в кредит. Она же варила варенье на таганках под навесом недалеко от кухни. Варка варенья происходила особенно торжественно и в количестве по нынешним меркам невероятном, в огромных медных тазах с ручками. Шло варенье не только для Бучальских нужд, но и старшим Голицыным, князь Александр Михайлович особенно любил варенье земляничное. Крыжовник, малина, смородина, клубника, сливы, вишни были из своего сада, а землянику приносили женщины и девочки, каждая тарелочка стоила гривенник. Варенье разливалось в огромные, литров на пять, банки и запиралось в кладовой. Из тех же фруктов и ягод варились «заготовки» для будущих желе, киселей и мороженого...
Кроме Веры Никифоровны, в доме была еще горничная Маша, портниха — тоже Маша, садовник, прачка Мавра, жившая с сыном Камама в прачечной рядом с Большим домом. Мальчик все просился к матери, оттого его так и прозвали.
Мы принадлежали к классу господ. И такой порядок считался естественным, согласно веками установившимся традициям. Между господами и людьми могла быть искренняя привязанность, но одновременно всегда высилась невидимая стеклянная перегородка. Иные господа слыли либералами, стремились помочь крестьянам, но они никогда не стали бы, например, убирать за собой постель, выносить горшок; и дети воспитывались в том же духе. Однажды крестьянка пришла к моей матери что-то просить, с нею был сынишка. Я отвел его в сторону к песчаным формочкам, хотел с ним поиграть, а тетя Саша схватила меня за руки и увела с шипеньем. Да, жизнь господ была совсем иной, чем жизнь крестьян. Но крестьяне считали эту разницу естественной и любили таких своих господ, как в Бучалках, в Орловке, в Буйцах, но не таких, как в Молоденках. Крестьяне, глядя, как барин с барыней проезжают мимо их избушек в коляске, всегда кланялись им в пояс. Но своими поклонами они вовсе не стремились угодничать перед господами, которые, как правило, отвечали на поклоны; так, мой отец обязательно снимал шляпу. Напомню о классе теперешних «главнюков», которые отгородились от народа в особняках и дачах, охраняемых милицией, не интересуются жизнью простых людей, живут в роскоши, невиданной для прежних помещиков, и тщательно скрывают свою привольную жизнь...
3
Я тут упомянул о коляске. Лошади в Бучалках многое значили. Старинная кирпичная конюшня находилась справа от парадного фасада Большого дома. Сколько себя помню, а это значит с трех лет, я любил бывать в нашей конюшне; с трепетом я ходил по проходу между стойлами, вдыхая ни с чем не сравнимый запах — смесь конского пота, навоза и сена, и смотрел на коней, выглядывающих из этих стойл.
Первым справа находился вороной жеребец Дивный, долгогривый, беспокойный, он все стучал копытами. Я боялся давать ему черный хлеб, он мог откусить пальцы. «Почему его никогда не седлают, не запрягают?» — спрашивал я, но удовлетворявших меня ответов не получал. В следующем стойле находился темно-бурый мерин Папаша. Он был коренником нашей тройки и общим любимцем. Ему я неизменно давал хлеб. Он брал из моих рук кусок так осторожно, что едва прикасался к моей ладони своими мягкими теплыми губами, а я замирал от страха. Далее шли стойла пристяжных коней. Правым был гнедой Летунок, левым — рыжий Бедуин, их я тоже угощал хлебом. Затем шло стойло Рыжки — маленькой, рыженькой, очень смирной лошадки, я знал, когда вырасту большой, то есть когда мне минет восемь лет, мне ее подарят, и я буду на ней кататься верхом. Забегая вперед, скажу, что только однажды в жизни я сел на нее. А в ожидании этого счастливейшего дня я приучал ее к себе и давал два последних куска хлеба. В первом стойле влево от прохода помещалась серая в яблоках лошадь управляющего Федорцова, сменившего Шефера, далее еще какие-то, помню гнедого мерина Ваньку, игреневого коня Изумруда, отличавшегося необыкновенной резвостью; его потом забрали на Германскую войну. Последней в ряду находилась невзрачная рабочая лошадка Булозка, на которой вывозили из конюшни навоз. Я ее презирал и никогда не давал хлеба. А всего лошадей было около двадцати.
И с тех пор на всю жизнь у меня осталась любовь к лошадям. Мало их нынче в нашей деревне. А когда случайно вижу их пасущимися или запряженными в телегу, то непременно ласково огляну каждую: какой она масти, не отощала ли, не потерты ли у нее спина и холка?..
Из нашей Бучальской конюшни шел ход в каретный сарай, куда тоже было интересно ходить. К запаху навоза и конского пота там также примешивался характерный запах кожи, из которой обивались экипажи и изготовлялась сбруя.
Помнится, в 1945 г., в разгар нашего наступления в Восточной Пруссии, я — командир взвода — забежал в каретный сарай, позади большого помещичьего дома, чтобы посмотреть — можно ли там разместить своих солдат. Я потянул воздух, и мне в нос ударил знакомый и милый с самого детства запах. Я остановился и несколько секунд стоял, словно ошалелый...
В Бучальском каретном сарае экипажи были менее роскошными, нежели у прусского юнкера, не было, например, восьмиместного ландо. Но все же и у нас в том обширном полутемном помещении находилось много интересного.
Карет было две — одна поновее, с фонарями по бокам, другая — более ветхая, обе шестиместные; колясок было три — Большая, Средняя и Малая. В каретах ездили в плохую погоду, в колясках — в хорошую, ездили в гости, а также на станцию — за 15 верст до Клекоток Сызрано-Вяземской железной дороги или за 30 верст до Кремлева Павелецкой дороги. Но если ехать на Клекотки, приходилось пересаживаться в Туле, да еще ночью, поэтому предпочитали ездить в Москву через Кремлево. По ночам ездили со смоляными факелами, втыкавшимися по обе стороны козел.
Были экипажи такие, о существовании которых нынешнее поколение знает только из произведений классиков.
Дрожки. Это длинная, обитая кожей доска, скрепленная с двумя осями. На дрожки садились верхом один за другим двое или трое, правил передний; можно было ездить и по одному. Дрожки отличались легкостью и маневренностью, в них впрягалась одна лошадь, и они употреблялись для поездок по своим полям и по делам. Какой-то помещик однажды приехал на них в гости, там об этом помнили полвека спустя. Это было все равно, что в наши дни явиться на семейное торжество в майке.
Шарабан. Это высокий открытый четырехколесный экипаж на двоих, сидящих рядом; столь же высокий, но двухколесный, назывался одноколкой. Оба экипажа отличались легкостью, на них ездили по делам и в поле, а если в гости, то только к родным и в будние дни. Дрожек, шарабанов и одноколок у нас было несколько.
Обыкновенные телеги и фуры для сена, так же как рабочие лошади, помещались в другой конюшне, находившейся за церковью.
Линейка. По конструкции линейка напоминала дрожки, но в сильно увеличенном виде. К двум осям прикреплялась длинная доска, шириной больше аршина; на эту доску клался матрас, ездоки садились спинами друг к другу, поставив ноги на ступеньки, человек по восемь, еще один садился на козлы рядом с кучером. На линейке ездили только в лес. В повестях Шолом-Алейхема на линейках ездили на ярмарки евреи, человек по десять-двенадцать.
Самым интересным экипажем в Бучалках был возок — большой ящик с маленькими окошками, обитый и снаружи и внутри черной кожей и установленный на полозьях. Он стоял в дальнем углу сарая и при мне никогда не употреблялся. Может быть, до моего рождения в нем по зимам возили детей. А сооружен он был, наверное, в начале прошлого века при князе Федоре Николаевиче. Мы — дети — очень любили в него залезать. Если откинуть легкую, обитую кожей доску с сиденья, открывалась вторая доска сиденья с круглым отверстием посреди, в которое можно было покакать.
Царствовал на конюшне и в каретном сарае кучер Василий, ему подчинялись два конюха. В синем кафтане с металлическими пуговицами и светлыми галунами, в синей фуражке с высоким околышем, в смазных сапогах гармошкой, с бородой и усами, аккуратно расчесанными, — он разгуливал по проходу между стойлами и придирчивым взглядом оглядывал коней. Для него больным местом было сознавать, что у других господ и сбруя, и экипажи выглядели наряднее и что княжеская тройка была разномастная, а вот у господ Раевских, у господ Писаревых, у графов Олсуфьевых, у князей Оболенских тройки были одномастные: у кого все кони рыжие, у кого все гнедые, у кого даже вороные, что считалось большою роскошью. Но Василий утешал себя — зато его тройка самая резвая, самая послушная. Бывало, мать пошлет меня на конюшню, прибежишь, закричишь:« Василий, запрягать!» — «Куда приказано?». Если в лес за грибами, то сбруя бралась более простая без бубенцов. А если в гости, да еще на престольный праздник или в день Ангела той барыни, куда ехать, то Василий снимал сбрую самую лучшую, с медными бляшками по шлеям, с бубенцами у хомута, с колокольчиком на дуге коренника, и щеточкой смахивал с нее случайную пыль.