Первым выводился из стойла Папаша. Он радостно ржал, постукивал по деревянным плахам пола копытами. Василий вел его в каретный сарай, запрягал в коляску, потом выводил и запрягал одну за другой обеих пристяжных. Я стоял рядом и, переминаясь с ноги на ногу, ждал. Не терпелось: почему Василий так медленно запрягает, зачем еще раз оглядывает коней и коляску? Наконец, он садится на козлы, я вскакиваю в коляску. Мы выезжаем на обширный двор, через ворота на улицу, заворачиваем направо в проулок, что идет между кирпичной оградой господского сада и поповскими землями. Дорога блестит. Только на черноземе бывают такие гладкие, так называемые ременные дороги. И опять заворачиваем направо к Маленькому дому. Тут для Василия — самый шик: так подкатить к крыльцу, чтобы вовремя повернуть, да с точностью до мгновения остановить коней.
Несколько лет тому назад в село Любец Владимирской области, где я сейчас провожу летние месяцы и где у меня свой домик, пошел я как-то с женой к тамошней жительнице Белоусовой Александре Николаевне, и она показала нам конский ошейник с бубенцами, какой надевался на хомут, в середке висел самый большой бубенчик, по сторонам его поменьше, далее еще поменьше. А всего их было девять. Тряхнула старушка ошейником, зазвенели, заиграли бубенцы, и вспомнилось мне давным-давно минувшее, пришедшее из времен прямо-таки доисторических. Обещала она завещать ту музейную вещь мне, а умерла — дочери не отдали, она им понадобилась, чтобы забавлять младенцев...
4
Лихо подкатил Василий к крыльцу. Едем в гости. К Раевским, к Олсуфьевым меня не брали, считалось, далеко, а к Писаревым в Орловку, к Оболенским в Молоденки в течение каждого лета ездил я по нескольку раз.
Запомнилась одна поездка в Орловку вдвоем с матерью. Как тогда полагалось, поверх своего платья мы надели специальные полотняные длинные халаты — пыльники. Как в какую деревню въезжали, так Василий кнутиком ко всем троим коням слегка притрагивался, и кони мчались, закусив удила. Пусть все в деревне видят резвую княжескую тройку.
И однажды Василий сплоховал, помчал коней по деревне Овсянки с такой быстротой, что курицу задавили. Выскочила из одной избы баба и ну! — крыть и Василия, и мою мать, да теми словами, от которых меня, как от чумы, оберегали.
Тройка остановилась. Мать вынула кошелек, передала Василию пятиалтынный, тот не спеша слез с козел и, ворча, передал орущей бабе монетку. Сбежались соседки, ребятишки, окружили тройку. Мать передала через Василия другую монетку, и нас отпустили. Мы помчались дальше, звеня бубенцами. Я сидел ни жив ни мертв. Мою Мама, самую любимую, самую лучшую на свете и — какая-то баба обругала. Василий тяжело переживал, всю дорогу ворчал: «Где это слыханы такие цены — за курицу тридцать копеек!» И главное — его княгиню посмели обругать. А моя мать сидела как ни в чем не бывало.
Предстояла переправа через Дон. Спуск к реке был затяжной. Когда-то кони тут понесли и свалили в реку некоего барина. Мы с матерью слезли, пошли пешком, на самом берегу опять влезли в коляску, поехали вброд. Глубины было не более аршина, лошади ступали медленно, я глядел в прозрачные струи, высматривал стайки рыбок. Наконец переехали и опять помчались, подкатили к барскому дому.
Старый барин Рафаил Алексеевич Писарев скончался еще в 1906 г. Нас встретили — его вдова Евгения Павловна — бабушка Женя, родная тетка моей матери, ее единственный сын — толстый и круглощекий весельчак — Владимир, его жена тетя Маня с усиками на вздернутой верхней губке, урожденная Глебова, младшая сестра тети Сони Олсуфьевой; подбежали дети — две девочки Наташа и Соня — одна мне ровесница, другая помоложе, и крошечный мальчик Рафаша; он был совсем беленький, а обе девочки черные как галки. (Напоминаю читателю о В.А.Раевском, который завещал Орловку своему не совсем законному сыну Р.А.Писареву.) Девочки в сопровождении гувернантки повели меня на пруд, и мы отправились кататься на лодке. Вечером на обратном пути мы ехали осторожнее, и опять Василий всю дорогу ворчал, вспоминая Овсянковскую бабу.
Бабушка Женя была любимой теткой моей матери. В первые годы замужества матери она поддерживала ее дух, ее настроение, подбадривала, утешала особенно в дни детских болезней. Когда она овдовела, с нею сблизился их сосед по имению князь Георгий Евгеньевич Львов — тоже вдовец. Моя мать решительно утверждала, что их отношения были самые платонические. Так или иначе, а они стали жить вместе, и в Орловке, и в Москве на Малом Успенском переулке возле церкви Успенья на Могильцах. Когда он стал премьером, она уехала с ним в Петроград и всячески его там опекала. Я его немного помню. Мой отец, хорошо его знавший, говорил, что он был человек большого государственного ума, но чересчур мягкий. Это качество подходило для него, когда он состоял во главе Земского Союза, но не годилась в 1917 г. Он радовался, что Февральская революция была бескровной, и был одним из лучших людей России, но не ему следовало взять в руки власть в тот час, когда стране требовался вождь, подобный царю Петру. Летом 1917 г. он подал в отставку. После Октябрьской революции он бежал, переодетый нищим, его схватили, посадили. Со слов отца знаю, что Ленин вызвал его к себе, предложил ему отдать свои знания и административные способности Советам, он отказался, и под честное слово, что никогда не будет вредить большевикам, был отпущен и уехал за границу [В первой половине 1918 года Г. Е. Львов в Екатеринбурге был посажен вместе с А.В.Голицыным (дядей Сашей) и Н. С. Лопухиным, но был выпущен в июне, незадолго до занятия города Колчаком.]. Ему предлагали различные посты при Колчаке, уговаривали: «Подумайте, кому вы дали честное слово», — а он неизменно говорил: «Нет!» Умер он в Париже на руках все той же верной бабушки Жени в 1925 г. В своих письмах моей матери из Франции, она его нередко поминала и называла «Мой друг»...
Поездки в Молоденки я очень любил. Всего было расстояния семь верст, и меня там радостно встречали три девочки Оболенские, старшая Александра — моя ровесница, две другие — Настенька и Любочка — моложе. Иногда я ездил в Молоденки вдвоем с Нясенькой, у которой там были родные. Мы садились в шарабан, и она мне давала править лошадкой. А любил я ездить в Молоденки, потому что младшая дочь Оболенских Любочка была моей первой и — уверенно сейчас скажу— очень и очень крепкой любовью. Я брал ее за ручку и, гуляя с ней по Молоденковскому саду, старался отделиться от других. Была она года на три моложе меня и я, идучи с ней, всегда любовался ею, а однажды помог ей расстегнуть панталончики, скромно после этого отвернулся, потом помог застегнуть. Я очень много о ней думал. Впрочем, мои воспоминания о ней относятся уже ко времени Германской войны, а до войны мое чувство только еще зарождалось.
5
Ездили мы в лес очень часто — за грибами, за цветами, за елочками для Молоденковского сада, устраивали в лесу пикники, еще для какой-либо цели.
Рассматривая современную карту Тульской области, я не без гордости убедился, что Голицынские леса вокруг Бучалок до сих пор целы. И дедушка Александр Михайлович, и мой отец считали, что леса надо беречь и при правильной организации рубки они приносят немалый доход. До них эту же мысль проводил в жизнь прадед князь Михаил Федорович. В четырех верстах от нашего дома за деревней Исаковкой начинался лес Арсеньевский. А левее села Барановки в шести-семи верстах находился лес Большой, за ним шли леса — Овсянкин и Мурин, а по правому склону речки Бучалки тянулась полоса старых дубов, называвшаяся Ласки.
Ездили в лес на линейке. Все садились в полотняных халатах-пыльниках, дамы надевали платки, но повязанные не по-бабски — под подбородком, а на затылке; несколько человек — в том числе сестра Лина, гарцевали верхом. Брат Владимир когда-то упал с лошади возле конюшни прямо в навозную лужу и с тех пор, несмотря на уговоры и насмешки, никогда не садился в седло, а присоединялся ко всем нам на линейку.
Белые грибы в нашей округе не росли. За прочими грибами ездили в Арсеньевский лес; кроме сыроежек, свинушек, волнушек и маслят, там в изобилии попадались рыжики. Их собирали отдельно для солки — это была любимая закуска отца под водочку. В лес почти не углублялись, там было сыро, а оставляли где-то в начале тройку, шли вдоль правой и левой опушек и, перекликаясь между собой, собирали грибы. Помню посреди леса высокий, кирпичный обелиск, воздвигнутый в память князя Михаила Федоровича Голицына — оберегателя Бучальских лесов...
В лес Ласки ездили за цветами. Там их между развесистыми дубами, пока еще не наступила пора сенокоса, росло множество, притом необыкновенно крупных. Мы набирали целые снопы купавок, анемонов, ночных красавиц, иван-чаев, ромашек. Букеты ставили по всем комнатам в вазы различных форм и размеров, помню одну огромную фаянсовую ярко-желтого цвета в виде чугуна.
В леса Овсянкин и Мурин мы не ездили, там водились волки. Я только издалека глядел на синеющие полоски этих лесов, и каждый раз у меня от страха сжималось сердце. Был еще лес Алексеевский, всего в четырех верстах, но туда мы тоже никогда не ездили, он был не наш, а принадлежал Оболенским.
Особенно веселыми поездками были пикники. Линейку и всадников сопровождала еще телега с ватагой мальчишек — приятелей брата Владимира. В арьергарде бежали наши собаки — лохматая серая сука Арапка и большой белый с темными пятнами кобель Султан. Пикники были привлекательны необычностью обстановки, когда сидеть приходилось, нет-нет — не на травке, а на ковриках, постеленных на травку, когда пили родниковую ледяную воду, ели большими ломтями черный хлеб, густо посыпанный солью, и самое-самое вкусное — печеную картошку без масла, а просто с солью. А потом начинались игры с мячиком, беготня босиком по мягкой травке... Возвращались к вечеру, довольные, беззаботные, шумно делясь впечатлениями, громче всех говорила, как всегда, тетя Саша.