Неопубликованное предисловие к "Запискам уцелевшего" — страница 22 из 24


Весною мы покинули квартиру на Молчановке навсегда, так как младшая дочь дедушки и бабушки Голицыных Татьяна выходила замуж за брата моей матери дядю Петю — Петра Сергеевича Лопухина. Старики не захотели оставаться вдвоем и позвали нас жить вместе. Бабушка всегда любила, чтобы ее окружали дети и внуки.


4


Пока подыскивался новый особняк, мы уехали на лето в Бучалки.


Продолжу рассказ о жизни в Бучалках. Существует народное поверье, что каждого человека тянет туда, где закопана его пуповина. В детстве мне никуда не хотелось ездить, кроме как в Бучалки. А теперь, более чем через семьдесят лет спустя, мне хочется еще и еще рассказывать о Бучалках. Мои воспоминания о пяти-шести весенних поездках из Москвы на мою родину слились как бы воедино. Еще за несколько дней, когда майское солнышко вовсю начинало пригревать, мать нам говорила: «Скоро поедем в Бучалки». Нясенька укладывала разные пожитки, тетя Саша собирала книги и тетради, а Маша и я отбирали игрушки. Нам хотелось взять их как можно больше, а нам говорили, что и так много берем.


На нескольких извозчиках ехали на Павелецкий вокзал, садились в поезд в купе второго класса; первый считался дорогим, а в третьем ездят только "люди".


Я всегда возбуждался до крайности, садился к окну и смотрел, смотрел. Мне все было интересно — и леса, и поля, и деревни. Ночью едва различались силуэты деревьев, а я никак не хотел ложиться спать, поминутно вскакивал, другим не давал уснуть. Ведь куда едем? В Бучалки! В Бучалки!


Всю ночь я ерзал, то клал голову на подушку, то прижимал лоб к оконному стеклу. И все время беспокоился: поезд в Кремлеве две минуты стоит, а мы успеем ли, а вдруг вещи уедут, а вдруг сестру Катю не успеют взять. Начинало светать. За две станции всех будили, усатый кондуктор помогал вытащить вещи в коридор. «Ничего не забыли?» — спрашивала тетя Саша. Мы останавливались в коридоре, затем переходили в тамбур. Утренний холодок прохватывал. Поезд тормозил. Прямо с площадки я прыгал в объятия встречающего нас лакея Антона, который выезжал из Москвы за два дня до нас.


Солнце только еще всходило. Кругом грязь была крутая, черноземная, глубокая. «А вот и наши лошади», — говорила мать и показывала рукой. Я различал невдалеке за станционными постройками нашу тройку, запряженную в карету, другую тройку запряженную в коляску, далее телегу. И кучер Василий, милый-милый в своем синем кафтане, в синем картузе, разглаживал усы и бороду, шел к нам, вышагивая по лужам. Он брал меня просто в охапку и тащил к лошадям. Носильщики в белых фартуках волокли корзины и тюки, тети Сашин швейцарский чемодан. Она, мать и няня Буша в длинных юбках, поднимая их до колен, пробирались, ворча на грязь. Василий ставил меня прямо перед мордами лошадей, и я тянулся гладить Папашу. Он меня узнавал, фыркал, тряс мордой. А чем их кормить? «Дайте мне хлеба для лошадок!» — кричал я капризным голосом. Взрослым некогда. Носильщики приволокли багаж — сундук, корзины. Василий, другой кучер и Антон все это грузили на телегу. Нясенька, зная мою настойчивость, вытащила из продуктовой корзины хлеб и дала мне, а я дал лошадям. Наконец все увязано, уложено. Можно ехать. Мы садились: моя мать, няня Буша, сестра Катя и я — в карету, тетя Саша, Нясенька и сестра Маша — в коляску. Маша не могла ездить в карете, от духоты ее тошнило. Тогдашние дороги никто не улучшал, копытами лошадей, колесами экипажей их разбивало, грязь на них не просыхала, и лошади тянули все больше шагом. Тридцать верст от Кремлева до Бучалок мы ехали шесть часов.


Первым по пути было огромное, с двумя церквами, с несколькими каменными двухэтажными домами торговцев тянувшееся одной улицей чуть ли не на три версты село Горлово. Собаки стаями со злобным лаем окружали экипажи, лошади едва вытаскивали копыта из грязи. Следующим селом была Рудинка, немногим меньше, с одной церковью, с меньшим числом двухэтажных домов, но со столь же злобными собаками. Ехали дальше, открывали окошки кареты, полной грудью я вдыхал весенний воздух, смотрел на озимые зеленя, слушал пение жаворонков...


Как медленно мы ехали! Я все вскакивал: «Скоро ли? Скоро ли?» Наконец Василий оборачивался и говорил с высоты козел: «Бучальская колокольня видна». Высунувшись в окошко, я замечал вдали шпиль колокольни, увенчанный горящим на солнце золотым крестом. Вскоре разворачивалась на какое-то время вся панорама усадьбы — белый с колоннами Большой дом на темно-зеленом фоне Старого сада. Начинались «владенья дедовские». Последние две версты казались самыми длинными. Скорее, скорее! Въезжали в Бучалки. Собаки с лаем кидались. Редкие прохожие останавливались, узнавали нас, кланялись. Экипажи медленно спускались к Белому (каменному) мосту через речушку Бучалку, поднимались в гору. Лошади устали за тридцать верст, но Василий не мог удержаться: он слегка притрагивался кнутиком к крупу Папаши, и лошади, предчувствуя скорый отдых и обильный корм, переходили на рысь и мчались в гору, не доезжая Поповки, заворачивали направо в проулок, потом — налево к Маленькому дому и разом останавливались.


Я выскакивал. Затекшие ноги не сразу меня слушались. Нас встречала Вера Никифоровна, еще кто-то. Собаки радостно прыгали вокруг меня. Пока вытаскивали вещи, я успевал удрать, пробежаться по всем комнатам дома, через задний ход проникнуть в курятник, осмотреть клумбы, вернуться к собакам. Нясенька меня ловила, тащила умываться, переодеваться, вела меня и сестру Машу в столовую пить молоко с ни с чем не сравнимым Бучальским черным хлебом.


5


О жизни в Бучалках я уже многое рассказывал в предыдущей главе. Постараюсь вспомнить отдельные подробности нашего пребывания там за следующие три года — 1914, 1915 и 1916.


Кроме дня Тихвинской Божьей Матери, гости приезжали к нам на Владимиров день 15 июля, на именины брата Владимира.


В то лето, после убийства наследника Австрийского престола, положение в Европе становилось все напряженнее. Газеты нам доставлялись с почты. Отец выписывал «Русское слово», тетя Саша — «Русские ведомости». За обедом разговор шел оживленный, говорил приехавший в отпуск отец, подхватывала тетя Саша. Я прислушивался, но не очень понимал — что к чему.


Именины брата Владимира, как всегда, собирались отметить торжественно, заказывали Степану Егоровичу особые блюда, ждали гостей — Раевских и Писаревых, еще кого-то. И вдруг накануне праздника пришла отцу телеграмма из Московской городской управы с требованием немедленно выехать. И он уехал, к большому огорчению всех нас. Без него именины прошли хоть и торжественно, с праздничным обедом, с гостями, с вечерним фейерверком, но одновременно было грустно и тревожно. Даже я — пятилетний — чувствовал эту тревогу. А через два дня сестра Соня мне объявила, что началась война. Я, конечно, многое тогда не понимал и продолжал по-прежнему беззаботно возиться с собаками, играть, но мои игры все больше и больше приобретали военный характер...


Если в последней нашей войне экономика страны зашаталась с первых же дней, то в той войне разруха начала чувствоваться лишь на третьем году, карточная система не вводилась. Насколько я знаю, перед той войной были накоплены огромные запасы продовольствия, а единственных кормильцев семьи на фронт тогда не призывали, не оставляли сельское хозяйство на одних женщин и стариков. Поэтому урожаи собирались полностью, а интендантство покупало хлеб у помещиков и у крестьян по выгодным ценам.


В Бучальском хозяйстве сперва не ощущалось недостатка в рабочей силе, хлеб убирался косилками и сноповязками, остатки подбирались конными граблями. В каждую машину запрягалось по паре лошадей. Косилки махали деревянными крыльями, сноповязалки с остроумным приспособлением вязали снопы, а после косилки — женщины вязали снопы вручную, складывали их крестцами, по тринадцати снопов в крестце, четыре крестца образовывали копну. Высохшие на солнце снопы свозили к молотилке. Шесть пар волов провозили по дороге между Старым садом и рекой Таболой локомобиль с высокой узкой трубой. Затем те же волы провозили огромную, вроде современного комбайна, молотилку. И тогда мы мчались к каменной ограде Старого сада и сверху с беседки смотрели, как медленно, со скоростью двух верст в час, переступали ногами по грязи невозмутимые волы, а погонщики тыкали в них палками и покрикивали: «Цоб-цоб-цобе!». Гумно располагалось возле крахмального завода. Агрегаты устанавливались и начинали завывать, значит, молотилка заработала.


Зрелище было очень интересное. Локомотив пыхтел, в его недра черномазый кочегар кидал каменный уголь. Сбоку машины одни колеса с помощью приводных ремней вертели другие колеса на молотилке. Подъезжали фуры, с них бабы подавали на молотилку снопы. А наверху стояли три мужика, принимали снопы и засовывали их в жерло. Внутри выло, скрежетало, рычаги ходили туда и сюда. Сзади в одну сторону ползла солома, в другую — по желобу прямо к веялке тек золотой ручей из ржаных зерен. Как только соломы набиралось на порядочную связку, перекидывали через нее веревку и кричали мальчишкам, ожидавшим верхами на лошадях: «Правый передний пошел!». И связка ползла, ползла. Один из мальчишек колотил босыми пятками по конским бокам и ехал, не доезжая до омета, останавливался. Мужики перецепляли связки к другой веревке и кричали другому мальчишке, ждавшему по другую сторону омета на паре лошадей — одна верховая, другая пристяжная: «Правый задний пошел!». И связка медленно поднималась на высокий омет, там наверху мужики освобождали ее от веревок и кричали правому переднему мальчишке. Следующую связку поднимал левый передний мальчишка, а левый задний тянул веревку. К веялке тоже шел ремень локомобиля, и веялка, освобождая зерно от мякины, выла истошным голосом.


Разинув рот, я смотрел, как весело и усердно работали мужики и бабы, завидовал мальчишкам, вон Боря и Митя Федорцовы — сыновья управляющего — тряслись на лошадях, но они были старше меня. А золотистая пыль, особенно густая около веялки, клубилась, становилось душно. Там кричали, здесь кричали. Фуры со снопами подъезжали, другие фуры с увязанными мешками отъезжали, омет рос и рос, поднимался выше многоэтажного дома. Каждый вечер конторщик Сергей Акимович тут же, за маленьким, установленным в тени деревьев столиком, выдавал деньги, притом немалые.